Язык, который ненавидит | страница 8
Понемногу от философских терзаний я обратился к ожидающей меня действительности. Уже не первый, этот пожилой сокамерник предупреждал меня об опасностях встреч с уголовниками. Другие расписывали их зверства даже конкретней и страшней. Я ничего не мог с собой поделать, я содрогался при мысли о встрече с ними. Нет, я не боялся их! Я боялся себя. Боялся, что унижу себя слабостью, опозорюсь пресмыкательством перед грубой силой. За шесть месяцев на Лубянке, четыре месяца в Бутырках я так много открыл лжи и трусости у самых, казалось, уважаемых людей, так часто и беспощадно узнавал, что деятели, испытавшие царские кнуты и тюрьмы, прошедшие с честью гражданскую войну, вдруг превращались в отвратительных слизняков, чуть на них замахивался кулак следователя-сопляка, что авансом потерял доверие и к себе. Вокруг меня все извивалось, клеветало, писало доносы, судорожно цеплялось за жизнь – откуда было мне взять уверенности, что и я в трудную минуту не окажусь таким же? Юнец, рассматривавший жизнь сквозь страницы прочитанных книг – слова, горы слов, Монбланы мало связанных с жизнью фраз мог ли я оказаться лучше их, творивших эту жизнь? Реальную жизнь, исторические дела, а не хлесткие фразы, что бы ни твердил этот старик о нынешнем всевластии слов, командующих делами. Я видел нож, сверкнувший мне в глаза в темноте, и боялся ножа. А раз уж остался жив, то хотел жить, чтобы ночью не мычать от стыда за прошедший день, не кусать в отчаянии руки, не бить себя по щекам в молчаливом ожесточении.
Нет, думал я, нет, в одном он прав: глупо вступать в борьбу с бандитами, если нет уверенности, что не струсишь и не покоришься их измывательству. Он советует откупиться и отстраниться от них. Тоже трусость, лишь маскирующаяся под благоразумие, но хоть избежишь издевательств над собой, хоть видимость достоинства сохранишь. В моем нынешнем положении и это благо.
В камеру вошел корпусной с двумя охранниками. Корпусной ткнул в мою сторону пальцем.
– С вещами на выход! Быстро!
Дебрев вскочил с койки и подошел к корпусному. Лицо его исказилось от волнения, голос дрожал:
– Прошу вас, переведите меня в другую камеру. Я не могу здесь оставаться.
Корпусной, пропуская меня вперед, оглушил голосом, как дубиной:
– Где посадили, там и сидеть! Здесь тюрьма, а не гостиница!
Я снова сидел в крохотной кабинке красного фургона с надписью «Мясо» на бортах. В фургоне таких кабин было, наверное, с десяток – и каждая глухо отгорожена от других. Фургон долго мчался по ночным улицам Москвы пересыльная тюрьма находилась, по всему, далеко от Бутырок. Потом дверка кабины раскрылась, и охранник закричал: