О современном лиризме | страница 32



Зачем — не помню. Куда — не знаю.
В провалах улиц глухих иду.
Проклятый город! Я вспоминаю.
Вот что-то вспомнил. Чего-то жду.
А город тусклый, как филин, мрачен.
Хрипит, плюется и гонит прочь.
И вот я тесным кольцом охвачен.
Огни и тени. За ними ночь.
. . . . . . . . .
Проклятый город насквозь простужен,
Томится кашлем, хрипит в бреду;
«Куда ты, нищий? Ты мне не нужен».
Куда — не знаю. Иду. Иду.
(«Ночью», с. 35)

Сергей Рафалович («Светлые песни»)[164] в 1905 г. еще ждет чего-то, еще смутно тревожится:

Себя я вижу… Понемногу
В себя гляжу;
И быстро к тайному порогу
Я подхожу,
Исполнен ужаса и страха,
Боюсь постичь…
Горит костер, чернеет плаха;
Вот щелкнул бич.
Протяжный стон звучит упорный,
Как перезвон;
И только плачет кто-то черный
Во мгле склонен.
(с. 27)

Но к 1908 г. в антологической душе Бориса Садовского[165] не осталось ничего, кроме жажды покоя, кроме какой-то жуткой, почти старческой изнуренности:

Да, здесь я отдохну. Любовь, мечты, отвага,
Вы все отравлены бореньем и тоской,
И только ты — мое единственное благо,
О всеобъемлющий, божественный покой.
(Сб. «Позднее утро», с. 86)

Зато эротика приобрела в страшные годы какой-то героический подъем. Неврастения дрожащими руками застегивает на себе кольчугу.

Наконец-то опять. Наконец-то опять!
Сколько дней без любви. Сколько дней.
Сотни сотен моих самоцветных камней
Вышли к солнцу опять, чтоб сиять.
Солнце мысли моей
Тоска.
Крылья мысли моей
Любовь.
Ризы мысли моей
Слова…
. . . . . . . . . . .
Смерть идет на меня. Чем бороться мне с ней?
Вот мой меч золотого огня.
Не боюсь я врага. И врага я простил.
Бог сегодня мне меч возвратил.
(Иван Рукавишников. «Перевал», 1907, № 11, с. 49 сл.)

Оговариваюсь, что речь идет здесь вовсе не о поэзии Ивана Рукавишникова как сложном целом. Я взял лишь случайно характерный пример особой формы лиризма, какой у нас еще не было, кажется. Сам Иван Рукавишников известный лирик и издал два сборника.

Эротическая неврастения у Григория Новицкого («Зажженные бездны», 1908 г., «Необузданные скверны», 1909 г.)[166] уже не думает, однако, о революции. Она хотела бы, наоборот, стать религией, то сосредоточенно-набожная, то экстатически-сладострастная.

На стенах висят картинки,
А в углу за стеклом смотрит Бог…
Я гляжу на ее узкие ботинки,
Напоенные красотой ее Ног…[167]
(«Необузданные скверны», с, 18)

или:

Я изнемог в бесстыдном хоре
Согласных Женских Тел.
Моя душа с тобой в раздоре,
Кляня любви удел.[168]
(ibid., 19)

Но есть души, робкие от природы. Их наши мрачные и злые годы сделали уж совсем шепотными.