Романтичный наш император | страница 79
А в России и многое иное. Народ следует приучить к рачительности, выправить понятие его о достойном облике дома, поля, внешности человеческой. В звериной шкуре ходить — может показаться и удобнее, чем в мундире; но одетый в аккуратный мундир человек наверняка носовой платок имеет и умыться не забудет, за столом обшлагом губы не утрет и рукой с тарелки кусок не ухватит. Детвора, что ныне любуется, дыхание затаив, как проходят, чеканя шаг, ровные шеренги новой российской армии, может быть, поймет со временем, что пристойно жить на выметенной чисто мощеной улице, в аккуратных, черепицей крытых домах, а не средь навозных луж в разбросанных как попало курных избах. И когда помыслят так, станут достойными подданными, разумеющими благо свое и государства неразрывным.
Приметив из окна высокую, с округленным передком, карету, директор императорских театров князь Мещерский поднялся не спеша из-за мраморного столика на резных ножках, махнул рукой вскинувшему на него от бумаг глаза антрепренёру:
— После!
В коридоре, у дверей ложи, оказался он мгновением прежде, чем приехавший — молодой человек в прекрасно сидящем темно-вишневом кафтане.
— Добро пожаловать, Христофор Андреевич!
— Здравствуйте, Прокофий Васильевич. Говорят, сегодня и ко второму приехать можно было?
— Не прогадали и с третьим. Колосовой фуэте того стоит. Как матушка, в добром здравии? Ветер с Невы этой порой простуды надувает.
— Спасибо, здорова.
— А… — Мещерский, поднял брови, осекся. Хотелось ему поговорить о дворцовых сплетнях, но сын Шарлотты Карловны смотрел холодно, спокойно, откровенничать, по всему видно, не собирался, и князь, склонив голову в полупоклоне, посторонился, давая дорогу. Ливел ответил кивком, отворил бесшумно дверь и ступил в мягкое свечение алого бархата, позолоты, бронзы.
А Колосова и впрямь была хороша. Христофор Андреевич ощутил подымающееся к горлу сладкое томление, ведя взгляд от облитой балетной туфелькой ножки выше, сквозь полупрозрачную ткань. И на нее ведь глаз положил Безбородко, заплывший жиром, как Ловлас,[9] обожравшийся пудингами. А жаль…
Не досмотрев балета, вышел, пробыв в театре едва полчаса, но успев согреться, так что от подъезда до кареты дошел, не запахивая горла. Сказал ехать медленно, протер платком запотевшее окно и, касаясь почти виском холодного стекла, стал всматриваться в ночную суету Миллионной.
Глаза привыкли постепенно к полумраку. Медленно катившую карету Ливена обогнал чей-то легкий экипаж, спрыгнувший с подножки крупный, сильный мужчина — плечи на миг застыли косо в свете фонаря — помог сойти даме, обнимая, шепнул что-то на ухо, подхватил под локоть, ведя к дверям. На углу, сгрудившись, в тени фасада, трое или четверо неприметно одетых людей ждали, видно, прохожего с полным кошельком. Против захлопнувшейся гулко двери распивочной двое офицеров в темных плащах тащили в поставленный к краю тротуара экипаж упиравшегося приятеля, столь пьяного, что вымолвить он ничего не мог, только кренделил ногами да мотал туловищем враскачку, цепко повисая на плече то у одного, то у другого. Карета поравнялась со скользящей легко, словно по воздуху, над утоптанным снегом женской фигурой в просторной шали, обогнала. Ливен обернулся, скорее, машинально; тонкий луч света из-за шторы окна упал на полудетское, укутанное в платок до бровей лицо.