Матрешка | страница 15



Рыбалку ненавидела почти так же люто, как охоту — особенно после того как в Монтоке, на Лонг-Айленде, увидела, как рыбаки вспарывают своим жертвам живот и вырывают внутренности. А один и того хуже — тут же на берегу срезал с живых рыб филе и выкидывал эти еще трепещущие обрубки обратно в океан.

В отличие от меня Нью-Йорк не любила, вырваться из метрополиса было для нее счастьем: обложившись картами, справочниками и путеводителями, тщательно планировала вожделенные путешествия, и только road-kill, убитое на дорогах зверье, вызывало у нее такие приступы жалости и одновременно злость к человеку и всей его цивилизации, что чувствовал себя лично ответственным, хотя на моей водительской совести всего лишь один зазевавшийся енот.

В Новой Шотландии купила карту рокового острова Сабре, с именами 250 кораблей, которые здесь затонули, да еще два самолета кувыркнулись. Повесила на стену, хоть я и был против. Молча.

О ее любви к кладбищам я уж не говорю: как собачка — у каждого столба.

Л патологическая страсть к деталям! Смотрим фильм про Жанну д'Арк, вот ее казнят, Лена тут же сообщает, что при сожжении сначала лопаются от жара глаза, а ослепшее тело еще живет. В конце концов меня стала раздражать эта ее зацикленность на чужих несчастьях, эмоциональные преувеличения — как и дурная привычка грызть ногти. «У тебя нет воображения!» — упрекала она меня, а я ей — о ее overreaction (как это по-русски?), некрофильских наклонностях и что ме-лодраматизация смерти есть, по сути, уход от ужаса небытия. «Перестань грызть ногти!» — покрикивал на нее, будто отец, а не муж. Нечто было в неведомом мне ее прошлом, что настраивало Лену на мрачный лад — откуда иначе такая пессимистическая установка на мир? Какое ни случись несчастье в этом огромном мире, все касалось ее лично, царапало ей сердце, никакого душевного иммунитета к информационному накату. Незащищенность. Одновременно — радость бытия, особенно на природе: восход и закат, океан и лес, грибы и звери — все она переживала куда более интенсивно, чем остальные. По отношению к миру вся была как восклицательный знак.

У нас все и началось с того прочувствованного сочинения про Лолиту — как если бы набоковский сюжет переписал Достоевский, которого Набоков терпеть не мог. Мы стали встречаться — джентльменский набор нью-йоркских банальностей: Метрополитен-музеум, «Карнеги-холл», Бродвей, «Талия» с европейским репертуаром и проч. Все для нее было внове, она как губка впитывала в себя искусство, сопереживая, страдая, радуясь. Да я и сам скинул с плеч десятка полтора. Не знаю, кто кого больше учил, потому что на старое искусство я смотрел теперь ее юными разверстыми зеницами. Отношения наши носили платонический характер, хотя я был уже по уши. Теперь мне кажется, что и она была не совсем равнодушна к моим старомодным ухаживаниям.