А. Н. Майков и педагогическое значение его поэзии | страница 12



— 18-летним юношей?

Беспредметное молодое чувство мелькает в ранней антологии Майкова очень редко и мимолетно, в виде желанья бури и тревог, и воли дорогой[107] или воззвания:

О! дайте мне весь блеск весенних гроз
И горечь слез, и сладость слез![108]

Стихийные эмоции заслоняются в октавах Майкова образом, барельефом,[109] рисунком или тем искусственным эпикуреизмом, который позже он воспел в Люции, осудил в Деции[110] и забыл на склоне дней.

Наиболее живым и естественным является общение с античным миром в «Очерках Рима» (1843–1847), «Камеях» (1851–1857) и неаполитанском альбоме (1858–1859), а особенно в первых двух группах.

В «Очерках Рима» картины современного города и красота природы, людей и жизни, которую поэт наблюдал сам, мешается с красотой античного мира, которая живей и осязательней грезится поэту в этой обстановке. Эпикуреизм из поэтической схемы делается уже конкретным предметом наблюдения, конечно, в элементарных грубых формах у различных Lorenzo и Pepino.[111] С другой стороны, появляются эскизы тех фигур, положений, контрастов, которые позже надолго сделаются центром поэзии Майкова: назревают его «Три смерти», «Два мира».

Мы находим в названном цикле два этюда к «Трем смертям». В 1845 г. в пьесе «Древний Рим»[112] еще нет и речи не только о контрасте Деция с Лидой и Марцеллом,[113] но и о контрасте между Люцием и Сенекой.[114]

Гордый римский патриций, взращенный республикой, еще царит нераздельно над душой поэта.

Ниже его, где-то совсем внизу, поэту являемся мы,

Сыны печальные бесцветных поколений,
Мы, сердцем мертвые, мы, нищие душой…

Пьеса заканчивается завещанием Люциева прообраза.

Вконец исчерпай все, что может дать нам мир!
И, выпив весь фиал блаженств и наслаждений,
Чтоб жизненный свой путь достойно увенчать,
В борьбе со смертию испробуй духа силы
И, вкруг созвав друзей, себе открывши жилы,
Учи вселенную, как должно умирать.[115]

Годом позже Майков написал «Игры». Здесь выступает на сцену контраст. С одной стороны, старый римлянин, который любуется на бой гладиаторов, с другой — афинский юноша, который им возмущен, привык

Рукоплескать одним я стройным лиры звукам, Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…

Старик на это отвечает, что он, римлянин, напротив, рад

…тому, что есть
Еще в сердцах толпы свободы голос — честь:
Бросаются рабы у нас на растерзанье
Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!

Пока старик спорит с юношей, Майков находится где-то в стороне: но жестокому старику все же принадлежит последнее и полнее обставленное слово, притом 25-летний поэт, вероятно, захотел бы надеть скорее маску старого патриция, чем юного афинянина. Деций и Люций назревают.