«Меж зыбью и звездою» («Две беспредельности» Ф.И. Тютчева) | страница 31



Но если в Петербурге и Москве он наблюдал движение Истории, причем имел самую счастливую возможность лицезреть это движение изнутри, «с изнанки» («…это — история, только делается она тем же способом, каким на фабрике ткутся гобелены, и рабочий видит лишь изнанку ткани, над которой он трудится»,[109] — писал он Анне), то в Овстуге ему в то лето открылось нечто большее, чем История. Он увидел жизнь самого Бытия своей земли, своей страны. Бытие это не было похоже на светлую, «праздничную», торжественную жизнь столиц, оно явилось Тютчеву «печальным», «мирным и тусклым». Но однако оно было настоящим, живым, подлинным, громадным и исполненным глубокого, высшего смысла. Его мерная, тихая, печальная и неизменная жизнь заставила Федора Ивановича по-иному взглянуть на человека и его безнадежно смертную жизнь под властью Рока. Человеческая тщета стала теперь подвигом, жизнь наполнилась смыслом, состоящим в том, чтобы «страдать, молиться, верить и любить». В этих четырех глаголах — вся жизнь человеческая и это то, что человек может, что он в силах выставить против «мира бездушного и бесстрастного», против одолевающей судьбы. От безнадежного отчаяния, которое сквозит в стихах первого творческого периода (до 1849 г.) Тютчев приходит — и путь этот лежал через овстугское лето 49 г. — к вере в человека, способного прямо глядеть в глаза безнадежности. Отчаянный пессимизм превращается в столь же отчаянный оптимизм (если по отношению к Тютчеву вообще правомерно говорить об оптимизме), неверие сменяется верой — не в Бога, но в человека.

Но духовный переворот не означал перемен в судьбе. Между обоими мирами, «двумя беспредельностями» Тютчева почти не существовало внешней связи — не было ни постоянных, ни перекидных, ни даже веревочных мостиков. Между ними лежала пропасть, и ни один человек не мог проникнуть на священную территорию тютчевской души, узнать, что «мятется» в ее «тайниках». И наоборот, содержимое этих тайников лишь очень скупо, по капле просачивается на страницы его писем. О многом приходится только догадываться, опираясь на его поэзию. Поэзия была единственным посредником, проводником, связывавшим оба мира. По словам Аксакова, поэзия Тютчева — это «цельная средина» его жизни, балансир, которым поэт удерживал равновесие, идя по тонкому канату. По одну сторону каната — «ум… серьезный и трезвый», по другую — «пустая жизнь». Последнее приходится оставить на совести Ивана Сергеевича (кстати, ставшего в 1866 г. зятем поэта — он женился на его дочери Анне): судьба Тютчева лишний раз убеждает, что «пустая» жизнь может быть во много раз более содержательной и насыщенной, нежели биография, буквально кишащая событиями бурной жизни и изрядно «наследившая» в истории.