«Меж зыбью и звездою» («Две беспредельности» Ф.И. Тютчева) | страница 3
О том же пишет и наиболее близкий Тютчеву человек — его вторая жена Эрнестина Федоровна: «если даже ему и присущ дар политика и литератора, то нет на свете человека, который был бы менее, чем он пригоден к тому, чтобы воспользоваться этим даром».[13] Но ей же удалось и ближе всех подойти к разгадке этой тайны судьбы гения (подойти — но не увидеть ее!): «эта неспособность подчинить себя каким бы то ни было правилам ни с чем не сравнима».[14] Вот он — ключик от ларца: Тютчеву были тесны, малы масштабы человеческой действительности, он просто не вмещался в них. Отсюда же и полнейшее отсутствие тщеславия, отмечаемое всеми — и современниками, и биографами: любая человеческая деятельность была для него примерно тем же, чем для взрослого является игрушка младенца — он смотрит на нее с умилением и улыбкой, иногда даже играет ею с малышом с самыми серьезными намерениями, но затем неизбежно возвращается к своим — взрослым — делам. Какое уж тут тщеславие перед младенцем!
Вот детали внешности Тютчева в восприятии ребенка (таким его запомнил сын поэта Ф.Ф.Тютчев, которому в год смерти отца было 13 лет): «На плотно сжатых губах постоянно блуждала грустная и в то же время ироническая улыбка, а глаза, задумчивые и печальные, смотрели сквозь стекла очков загадочно, как бы что-то прозревая впереди. И в этой улыбке и в этом грустно-ироническом взгляде сквозила как бы жалость ко всему окружающему, а равно и к самому себе. Если человеческая душа, покинувшая бренную оболочку, имела бы свою физиономию, она бы должна была смотреть именно такими глазами и с такой улыбкой на брошенный ею мир».[15] Но Тютчев не преувеличивал разницу между ребенком и взрослым, между миром детских игрушек и взрослых игр, наоборот, он уменьшал эту разность, это расстояние: «Федор Иванович, когда обращался к детям… держался с ними совершенно особенного тона, совсем как бы со взрослыми… он говорил с ними вовсе уж не детским языком».[16] Для него это был один «брошеный мир» человеков, брошенный не им (хотя он то и дело покидал его, погружаясь в одному ему ведомый «мир пророческий духов»[17] — в свою вторую, а может, и даже скорее всего, первую реальность), но покинутый кем-то, кто бы мог помочь человеку противостоять року, бороться с ним, отражать его удары, победить его.
«Ночная» сторона поэзии Тютчева дает отчетливое понятие о призрачности, непрочности, безопорности и безнадежности, безысходности этого «брошеного мира», который Федор Иванович умел видеть не как человек — снизу, с земли, а так, как видит его небожитель, — сверху и беспристрастно. Но это беспристрастие — лишь кажущееся, вернее, это только форма для содержания, полного страсти, тревоги и настоящего отчаяния. «Ночная душа» скорбит о человеке и его покинутости, его голом, ничем не прикрытом существовании: «непрочность человеческой жизни — единственная вещь на земле, которую никакие разглагольствования и никакое ораторское красноречие никогда не в силах будут преувеличить».