Маркус и Диана | страница 44
— Ты похож на… каракатицу! — ревел он. — На ужа! На гориллу! Разгладь этот проклятый парик, кудрявый… макак!
— Не называй меня макаком, папа, — тихо сказал Маркус. — Пожалуйста. Меня так в школе называют.
— Что?
— Меня называют Макакусом.
Монс осел как мешок и, бессильно свесив руки, смотрел на Маркуса.
— Маркус… я… я не знал… я…
Он шагнул к Маркусу и беспомощно взмахнул руками. Это было одновременно попыткой показать, что ему неловко, и просьбой, чтобы сын обнял его. Маркус шагнул назад, к двери на кухню.
— Мне казалось, ты подумаешь, я красивый.
— Ты красивый, Маркус. Ты… очень красивый. Я просто…
— Почему же ты назвал меня макаком?
— Я не хотел… Ты никакой не макак. Это я макак. Хочешь… хотите мороженого? Я купил… клубничное мороженое.
Маркус не отвечал. Он повернулся спиной к отцу и отправился в свою комнату. Они услышали, как изнутри поворачивается ключ.
Сигмунд встал:
— Да, пойду-ка я домой.
Монс не отвечал. Сигмунд обернулся в дверях и сказал в ободрение:
— Это просто проблема поколений, господин Симонсен. Не берите в голову. Так всегда бывает.
Монс постоял в комнате, вынул три клубничных мороженых из бумажного пакета, пошел на кухню и положил их на скамейку. Он вернулся в гостиную, уселся на диван и уставился на фотографию на стене. Он сам ее сделал, десять лет назад: его жена сидела на раскладном стуле и держала Маркуса на коленях. Она улыбалась, а Маркус смеялся. Когда она умерла, он спросил, не снять ли фотографию со стены, но Маркус ответил «нет». Монс кротко улыбнулся фотографии. Потом закрыл лицо руками и заплакал. Когда он перестал плакать, он пошел на кухню сварить кофе. Как бы он хотел вычеркнуть последние полчаса из жизни и вместе с Маркусом съесть мороженое!
Он не знал, что Маркус сидит в своей комнате и точно так же, как Монс, чувствует себя виноватым. Он отлично понимал, что Монс не хотел назвать его макаком, он просто был в шоке, увидев сына в смокинге и с кудрями. Он отлично знал, что смущение отца было куда сильнее ярости. Он хотел открыть дверь, ворваться в гостиную и сказать, что виноват и что больше никогда в жизни не будет завивать волосы. Но он не мог. У него не было сил. Его одолело какое-то дурацкое упрямство или трусость. Да, настоящая трусость. Нужно было сказать только одно слово или улыбнуться. Нет, не улыбнуться. По крайней мере, не приветливой улыбкой. И речь шла вовсе не о приветливости. Речь шла о тоске. Они вдруг оказались так далеко друг от друга, и ему стало так ужасно тоскливо.