Зимняя война | страница 41
А с окрестных гор глядели, усмехаясь зло и щербато, голые черепа разбомбленных обсерваторий, искрились снежные голубые костяшки намертво сжатых каменных кулаков, — мир умирал один, без людей, и один человек, по имени Юргенс, один умирал в одиноком мире. Они были братья. Они были квиты. Юргенс подумал о том, что вот он ляжет на камни, полежит немного, застынет, задрожит, замерзнет, и небо укроет его роскошной звездной плащаницей. А дрезина все неслась, все мягко подпрыгивала на рессорах, все вонзалась железными крючьями боковых треугольных фар, похожих на раскрытые клювы древних птиц, в угольный пласт ночной шахты.
Что же так побаливает живое сердчишко, Юргенс? Не стал ли ты колдуном на мировых похоронах? Последним горным черным шаманом? Где люди? Где твоя Армия?! Вот так первый бой. Вот так первую шутку сыграла с тобой Зимняя Война. И последнюю. Ты пришивал людей к земле огненными силками. Ты… что это?! Что это там, слева по ходу железной таратайки?! Дом. Окна горят. И музыка — еле слышна. Уж не спятил ли ты, Юргенс?! Дом в горах! И свет в окнах! И…
Там живут люди. ТАМ ЖИВУТ ЛЮДИ!
Дрезина мчит оголтело. Скорей! Времени на раздумье никакого. И так же внезапно, как он впрыгнул в стремительно несущуюся под звездами дрезину, он резко, рискуя сломать шею, втянув голову в плечи, прижав руки к животу и плотно, как младенец в утробе матери, подобрав колени к подбородку, вывалился из повозки — и покатился, сцепив зубы, застонав, по крутосклону, обдирая об острые камни ладони, локти и щеки, разрывая балахон о кусты горных цепких колючек.
Снова красная Луна глянула из-за каменных зубцов. Синяя, нахальная ее сестра, Ай-Каган, смеялась, мертвенная морда ее расплывалась в широкой змеиной ухмылке, дырявые глаза мерцали светляками, вспыхивали и гасли. Краснорожая раззявила на полнеба красный орущий рот. Между Лун тек и струился звездный снегопад. Юргенс подмигнул обеим Лунам и свистнул.
Он сдернул рукавицы. Цепко сжимая мгновенно коченеющими на морозе пальцами ствол оружья, Юргенс подобрался поближе к горящим окнам дома. О, дом ходил ходуном! Ему почудилось, что ободранные, потемневшие под натиском горных метелей доски источают жар, пыль и пот. Он прижался щекой к ставню, по-гусиному вытянул шею и заглянул в дыру окна. Там танцевали!
Господи, одинокий дом в горах. И там пляшут. Уж не бредит ли он. Куда завезла его сумасшедшая дрезина. Юргенс всунул голову поглубже в окно. Пары неслись по бесконечному кругу, визжа и вереща, тяжело притопывая, жарко сплетаясь, кольца дрожащих от любовного голода рук свивались на спинах и шеях, мужики зарывались губами и носами в перепутанную темь женских расплетенных кос, наступали пудовыми башмаками на цветные вихри подолов, трогали грубыми руками обнаженные, в прорезях юбок, женские белые ноги, и женщины зазывно, истомно прикасались острыми пирамидками грудей, шепча бессвязные жаркие речи, к холодным бляхам и колючим нашивкам мужских военных комбинезонов и охотничьих, пропахших порохом и мокрой собачьей шерстью курток. А это кто?! Он сглотнул. Кто — эта, вот эта, за стойкой бара, заслоненная пустыми бутылками из-под мартини и кальвадоса с отбитыми горлышками?! Ее отраженье то исчезает, то появляется в грязных, засиженных мухами зеркалах. Амальгама обшарпана — из зеркал льется свет синей Луны. А красная Луна где?! А где же белая Луна, еще довоенная, одинокая, — где ее тихий свет?! За дымно несущимися вдаль, в ночь и смерть, зимними тучами?!