Чужая агония | страница 58
Причину, из-за которой мой дядя обещал мне подарок, я уже забыл. Это не был мой день рождения или Рождество: я до сих пор живо представляю себе жаркие пыльные улицы, по сторонам которых клены неподвижно свесили свои пожухлые листья. Но такое обещание он дал, и у меня не было ни малейших колебаний относительно того, что я хочу.
Не щенка колли, как у малыша Таркингтона, и даже не велосипед (у меня он уже был). Нет, я хотел (как современно это звучит сейчас) звукозапись. Не какую-то конкретную запись, хотя если бы я мог выбирать, то предпочел, наверное, какой-нибудь популярный в то время комедийный монолог или военный марш; просто свою собственную пластинку. Родители незадолго до того приобрели новый граммофон и мне не разрешали им пользоваться, боясь, что я поцарапаю нежные восковые диски. Если бы у меня была своя собственная пластинка, этот аргумент потерял бы всякую силу. Дядя согласился и обещал, что после обеда (в те времена обедали в два часа) мы прогуляемся за 8 или 10 кварталов, отделявших тогда этот дом от делового центра города, и тайком от родителей купим пластинку.
Я сейчас не помню, из чего состоял тот обед, — он слился в моей памяти со многими другими, проходившими в этой темной комнате, отделанной дубом. На стол обычно подавали тушеную курицу с клецками, картошкой, отварные овощи и, разумеется, хлеб и сливочное масло. За ними следовали пирог и кофе, а потом отец с дядей выходили на парадное крыльцо, именовавшееся «верандой», чтобы выкурить по сигаре. В тот раз, когда отец уехал в контору, мне удалось, наконец, донять дядю своими требованиями, и мы отправились.
С этого момента я помню все до мелочей. Мы тащились по жаре, он в соломенном канотье и бело-голубом полосатом костюме из льняной ткани, столь же широком и объемистом, как ризы женщин, изображенных на картинках в нашей фамильной библии, я в костюмчике французского матроса, полосатой рубашке под блузой и в шапочке с помпончиком и золотой надписью «Неукротимый». Время от времени я дергал дядю за руку, хоть это мне не нравилось, поскольку дядина рука была мягкой и влажной, да еще от него исходил отвратительный запах.
Когда мы были в одном квартале от Мэйн-стрит, дядя пожаловался на плохое самочувствие, и я потребовал прибавить шагу, чтобы он мог пораньше вернуться домой и прилечь. На Мэйн-стрит он плюхнулся на скамейку и пробормотал что-то о Фреде Крофте, который был нашим семейным врачом и школьным приятелем дяди. К этому моменту я совершенно обезумел от страха за то, что мы повернем обратно, и я лишусь (как мне казалось навсегда) доступа к граммофону. Я также заметил, что обычно огненно-красное дядино лицо резко побледнело, и сделал вывод, что его вот-вот «стошнит». Эта перспектива бросила меня в крайнее отчаяние. Я настойчиво потребовал дать мне деньги, говоря, что смогу за мгновение ока пробежать оставшиеся до магазина полквартала. Он лишь застонал и вновь сказал, чтобы я привел Фреда Крофта. Я помню, как он снял свою соломенную шляпу и стал обмахиваться ею; августовское солнце беспрепятственно припекало его лысую голову.