Бестселлер | страница 15
– Знаю, это стихи Рославлева, – сказал Горький. – Не ахти умные, Леня. А примечательно то, что Искариот нынче претендует на знамение времени. Предал Бога, а Бога-то предать не пустячок. И глупо думать, что он польстился на тридцать сребреников… Ты бы, Леонид, прочел… – Горький твердым пальцем больно тыкал настольные книги. То были: «Иуда и Христос» Векселя; рассказ Тода Гедбера; «Искариот», драма в стихах Голованова.
Андреев отстраненно повел плечом.
– Не стану, брат. Запутают, с толку собьют. – Замкнул решительно – Не надо, не надо. Лучше уж я тебя послушаю…
Горький – читатель неустанный, жадный, памятливый – назвал некоего Раймарса, век восемнадцатый, писал о Христе без пиетета: еврей из Назарета – политик, стремившийся освободить народ свой от римского владычества. Так иль не так, а надо нам признать: догматический Христос– не предмет биографии; биографический – не слишком уж подходит для изложения догматов.
Окающий лектор пропускал сквозь усы тугой табачный дым. Андреев подумал: зубы Алексея скоро пожелтеют. Не желая быть послушником, встрял со своими соображениями о Евангелиях: Матфей говорит, что Иуда повесился, а все другие евангелисты ни гу-гу, да вот никто этого не замечает и на сию тему не разномыслит…
Да, один Матфей, согласился Горький. И ведь он-то и есть самый достоверный свидетель. Очевидец. Назаретянина видел и слушал на расстоянии локтя. В одно время в Капернауме жительствовал. Не захолустье, нет. Торговля, легионеры, таможня. Матфей служил мытарем. Зачем, спрашивается, Христу сборщик налогов? А он, видишь ты, чиновника-то и призвал к апостольскому служению… Свидетельство об Иуде важное. В сознании обыденном: иудеи кто? Не христов народ, а иудин. Происхождение Христа долго в забвении пребывало, Лютер напомнил: еврей. Да? Ну, а евангелисты тоже евреи, а вот о покаянии-то, о раскаянии Иуды – воды в рот набрали.
Возвращались молча, каждый в своих мыслях. Андреев колотил тростью по стволам кипарисов. Он не желал подвергаться воздействию чужих мыслей. Тем больше не желал, чем больше не умел их опровергнуть. Ну и пусть, ну и пусть, у него своя идея.
И утвердился в тяжелом кресле черного дерева. И попросил зажечь огромный сажистый камин. Огонь взялся рьяно, гулко. Это было приятно. Неприятной была возня со стальными перьями. Черт дери, они, как обычно, цепляли бумагу и этим, сбивая ритм и скорость записи, унижали автора; округлые полупечатные буквы, толкаясь боками и плечами, выстраивались в слово, как недотепы-новобранцы. Перья он менял безжалостно, но рассказ, и вправду, написал в один присест, который длился три недели.