Простак в мире джаза, или Баллада о тридцати бегемотах | страница 9



О, если бы ты знал, Абэ, сколько я за эти четыре дня съел джаза! Каждое утро три часа «школы», каждый вечер четырехчасовые концерты, заключительный ночной "джем сейшн", а впереди еще был Московский фестиваль. Как бы не получилось демьяновой ухи.

Иногда мне кажется, что я сплю. Вот сейчас открою глаза, а на сцене некто с косым пузом лупит кулаком по пюпитрам.

— Опять развели шумовую музыку?! Геть отсюда!

Оркестр сменяет оркестр, и среди них нет двух похожих. Добродушный гигант Борис Рычков за роялем становится лириком. Зал, уже привыкший к хриплым колтрейновским воплям саксофонов и труб, привыкший кричать и свистеть, тихо слушает его блистательные импровизации на тему "Ой, туманы мои растуманы", на тему Диззи Гиллеспи, на собственные темы.

К трио Рычкова присоединяется вокалистка Гюли Чохели, которая любит пение и кактусы. Сдержанная страсть "Грузинского романса" Н. Дугашвили, затем неистовость сложнейшей партии "Мистер Паганини" композитора Сэма Козлова.

Неожиданный шумный успех хабаровского квинтета, Уиллис Коновер даже разводит руками: "Ну-с, батеньки, вот уж не ожидал, что и в Хабаровске у вас есть такой джаз".

Ленинградский ансамбль пантомимы: Григорий Гуревич, Нинель Егельская, Надежда Пугачева, Нина Большакова, Георгий Гоц. Аккомпанирующая группа пианиста Вихарева. Это зрелище совсем уж неожиданное — не балет и не пантомима в чистом виде. Движения человеческого тела становятся символом звуков. То координированные, то разрозненные движения трех тоненьких женских фигур — зеленой, лиловой и черной и двух атлетических мужских фигур — белой и синей, синхронная импровизация тела и инструмента рождают какое-то неясное, тревожное, щемящее чувство.

Наконец, на эстраде Чарльз Ллойд — квартет, негр и три мулата. Ллойд, высокий, неимоверно, до условности, тонкий, с огромной шапкой курчавых волос, делающей его больше похожим на индуса, чем на негра. Саксофон его рыдает, хохочет, визжит, умоляет, требует, издевается, тело его изгибается дергается, подпрыгивает, и это, конечно, не эпатаж и не игра на публику, это какое-то уже запредельное самовыражение, когда отпускаются все тормоза, сдираются все покровы: смотрите, вот я каков!

Кончается двадцатиминутное соло. Ллойд, согнувшись, даже не пытаясь вытереть пот, прячется в глубине сцены, смущенно блестит оттуда золотыми очками.

Ритм-секция бросается в атаку, словно дикая кавалерия. Пианист — настоящий виртуоз, но клавиш ему мало, он играет прямо на струнах рояля, бьет в бубен. Ударник разбрасывает медные колокольчики, скребет щетками. Снова надвигается распад, развал, но Ллойд подбегает к микрофону, высоко закинув голову, вздергивает узду, усмиряет, — и вдруг становится мягким, лиричным, покаянно-нежным…