Вот и кончилась вечность | страница 9



Потом он кладет меня в кроватку и уходит спать. Люди часто уходят из жизни не прощаясь.

...Косой дождь бросал в окна пригоршни ночных звуков.

Последний раз прошлепали по квартире чьи-то тапочки, кто-то включил и выключил свет в ванной, хлопнул дверцей холодильника, щелкнул замком, запирая дверь, потом наступила та условная ночная тишина, которая полна неожиданных шорохов и скрипов, обрывков слов и шелеста шин, доносящихся с улицы, вечерней радиомузыки у соседей вверху - таких простых, будничных, жизненных звуков, к которым привыкаешь и кажется, что это ночная тишина, под которую можно спать.

Только тикали часы. Так четко и громко, что их даже было слышно из-за закрытой двери в бабушкину комнату.

Я знаю: уже скоро. Тик-так-тик-так-тик-так-тик-так-тик... Все!

Тишина.

Внезапная тишина способна разбудить быстрее, чем сирена.

Сквозь сон бабушка услышала эту тишину. Исчезло вдруг дыхание, под которое она засыпала уже тридцать лет.

Тяжелая тишина надавила на уши, и все узнали, что случилось непоправимое. А я заплакал: я понял, что дед уже никогда не возьмет меня на руки. Никогда больше я не почувствую аромата табака, который исходил от его прокуренных пальцев. Никогда он не пообещает мне пойти в зимний лес на лыжах. Никогда.

Это тоже вечность. Вечность с отрицательным знаком, которая начинается с конца.

Мы с дедом разминулись в этой жизни. Я пришел, он ушел.

И это уже не простой эпизод в бесконечном существовании Великого Бытия. Это горе, мое горе.

Бесценна не бесконечность. Она холодна, бесстрастна, она почти мертва. Бесценно то теплое и живое, что любит и может быть любимо.

Потеряв деда, я потерял бесценное.

Потеряв бесценное, я научился любить.

Научившись любить, я стал Человеком.

Я кричал горько и беспомощно. Почему, почему не нарушил я Великий Запрет, почему не рассказал ничего родителям? Кто знает, быть может, они отвезли бы деда в больницу, около него дежурили бы врачи, кто знает, может, его бы спасли. Да, нарушив Запрет, я изменил бы судьбы мира, но это было бы доброе дело, и оно породило бы новое добро...

Пронзительно зазвонили в дверь, и отец бросился открывать.

Звонила молодая докторша "Скорой помощи". У нее были встревоженные серые глаза с черными крапинками, и казалось, что это не крапинки, а капли дождя, теплого и весеннего. Глаза говорили, что она, постоянный свидетель чужого горя, к нему, к горю, не привыкла, и не привыкнет никогда, ведь если врач привыкает, то это уже не врач. Она внимательно, тонкими пальцами, слушала пульс, массировала сердце, быстрыми ловкими уколами вводила лекарство. Но в серые глаза ее с черными крапинками вплывала безнадежность. И непонятно было, для кого она трудится: для бездыханного уже человека или для его родных - показать, что сделано все, что можно.