Любостай | страница 19



И Бурнашов сказал: «Каждый крест, Лиза, это неугасимая свеча, возле которой греется наша замерзающая душа». – «Все равно не запомнят. Была вчера на кладбище, деда навещала. Как хорошо заросло все. Хочу, чтобы, когда умру, пусть все зарастет травой, и крест падет, и все позабудут, что я была. Как хорошо». – «Ты что, староверка?» – «С чего взяли?» – «У них так принято. Я был на старообрядческом кладбище в Мериново под Горьким. Там кресты, как тычки. Воткнут у могилы кол – и ни имени, ни даты. Мрачно, сыро, Керженец в овраге течет. Вот где торжество вечной природы. Я не поклонник кладбищенской помпезности, но совсем вот так безразлично, не… Это страшно, позабывать. Поверь мне, старику. Мы крепимся памятью. Мы готовы цепями приковаться, чтобы держаться воедино. Люди на чужбине живут, а рвутся помереть в родной земле». – «Я не совсем против, Алексей Федорович. Должно быть на кладбище просто, как среди деревьев. Вот и все, что я хотела сказать. Среди деревьев я была бы равной. Они бы чувствовали меня. Люди – звери. Я их боюсь, они осатанели вовсе, они изводят друг друга, измываются, исчадия, чудовища. Они же не были замыслены как чудовища, верно? Вот посмотрите на муравьев. Как они дружны. А вы бы хотели быть муравьем? Я бы лично хотела». – «Может, вошью?» – неуклюже пошутил Бурнашов. «Нет, вошью не хочу. Для них люди придумали коллективную смерть. Я хочу быть муравьихой, матерью-муравьихой, иметь много детей и трудиться, трудиться! Вот странно: природа сама подсказывает людям, как лучше изводить друг друга. И они оказались старательными учениками. Садили на муравьиную кучу несчастного, и к утру оставался один скелет. Или отдавали на съедение комарам, или разрывали деревьями, привязав к вершинам, или прошивали тело молодым тростником, положив его на побеги. Или привязывали к животу чугунок с крысой, и та, чтобы вырваться наружу, прогрызла человека насквозь. Сколь изобретателен человек в жестокости! Что там людоеды джунглей! Убивали и съедали. Тут же такое надругательство над плотью, такое измывательство над душою, такой праздник изощренного садизма! Волосы дыбом. А вы говорите, память, памятью держимся, – передразнила спутница, повернув к Бурнашову заголубевшее, заострившееся личико с колечками рыжеватых волосенок, выбившихся из-под клетчатого шерстяного платка, повязанного по-бабьи. – Я видела недавно фильм, исторический. Как жестоко пытали, как жестоко издевались, орудия пыток, шипцы, крючья, колодки, петли. Я видела торжество на лице палача. Вы же писатель с даром божьим, вот и напишите о палаче… Вот он кладет человека на скамью, заламывает руки и под ним разводит огонь и жарит. Я смотрю фильм, мне страшно, но что-то во мне иное бродит. Я порой забываюсь и смотрю во все глаза. И во мне тоже что-то бродит. В каждом из нас садист живет, крохотный палач. Напишите об этом. Страшно. Вы знаете, я порою не хочу быть человеком. Птицей хочу быть, черепахой Тортиллой. Я хочу умереть индивидуально, слышите? Я хочу в смерти себя прочувствовать. Нет, что-то не так. Господи, совсем я завралась, замололась. Язык стерла до корня. Вот сколь не болтушка. Я обычно молчу, а тут бот-бот, как помело. Удержу совсем не знаю, определенно свихнулась».