Убить некроманта | страница 15



Я сел. Я потерял дар речи. А она продолжала:

— Людвиг был лучше вас в тысячу раз, Дольф. Он был красив, он был благороден, он был добр и любезен. Он был способен любить, понимаете? Вам, верю, и слово-то это неизвестно. Он говорил мне удивительные вещи…

И заплакала.

А я подумал, что он говорил удивительные вещи фрейлинам, прачкам, горничным, бельевщицам — даже кухаркам. И уж что другое, а любить он был способен так, что только мебель трещала. И что ее благородный Людвиг с доброй улыбкой наблюдал, как Нэд стоит и плачет куда горше, чем Розамунда, а на его шею накидывают петлю.

И у меня сжались кулаки, сами собой, и лицо, видимо, тоже изменилось, потому что она посмотрела на меня сквозь слезы и сказала:

— Вам нестерпимо слушать правду, да? Вы уже и меня убить готовы, палач?

А я не привык говорить. Не умел оправдываться, не умел быть галантным, вообще ничего такого не умел. И я сказал, как умел.

— Если я палач, — говорю, — что ж вы сказали «да» в храме?

Она разрыдалась в голос. Ее всю трясло от слез, мне хотелось погладить ее по голове или обнять, но я боялся, что она это не так поймет. Я не злился на нее, нет. Я понимал, что ее обманули маменькины статс-дамы, забили ей голову всяким вздором… Я не знал, что с этим делать, но мне казалось, что она не виновата.

Я тогда еще не знал, что очень красивые и очень беспомощные с виду люди могут быть самыми изощренными врагами, — и беспомощность Розамунды совершенно меня обезоружила. А она, рыдая, выкрикнула:

— Теперь у вас хватает жестокости попрекать меня послушанием! Как я могла ослушаться отца, как?!

— Сказали бы, что я убил брата, — говорю. — Отправили бы меня на костер.

— Я говорила! — всхлипывает. — Но мне никто не верит!

— Вот здорово, — говорю. — Вы вышли замуж за того, кого хотели убить?

Она вытерла слезы и пожала плечами. В этом вся соль. Добавить нечего. Она ведь тоже была еще ребенком — такая непосредственная. Еще не умела врать, как взрослые дамы — по-настоящему.


Самое отвратительное, что мы в ту ночь легли в постель вместе.

Я сидел на краешке ложа и ел конфеты. Миндаль в сахаре, точно помню. С тех пор ненавижу этот вкус до рвоты — как случается что-нибудь стыдное, тяжелое, больное, так во рту этот привкус. Сладкий, горьковатый, ореховый.

Я вообще сладкое не люблю. Но хотелось руки чем-нибудь занять и рот, а кроме этого чертова миндаля, нам ничего не поставили.

А Розамунда сидела с другой стороны и тоже ела миндаль. Всхлипывала и хрустела конфетами. Я понимаю, что это глупо выглядело, но на самом деле я чувствовал так, что нас просто заставили быть вдвоем в одной спальне, железными крюками стянули. Надо было как-то барахтаться, чтобы не утонуть — в стыде, в злобе, в гадливости — кому в чем.