Русская бранная лексика: цензурное и нецензурное | страница 16



или матушки мои! таится та же подколодная змея русского мата. Легко перечислить эвфемизмы, широко употребляемые как в живой речи, так и классиками или современными писателями, – их гораздо больше, чем прямых вульгаризмов: блин, блин горелый, бляха муха, ядрён батон, японда бихер, японский городовой, послать на три буквы… Учет их эвфемистичности, как кажется, поможет лучше корректировать свое речевое поведение. Кроме того, лингвисты давно убедились, что так называемая целенаправленная «языковая политика» (особенно в ее запретительной ипостаси) в итоге нередко порождает лишь языковое лицемерие, а не оправданный языковой пуризм. Дело языковедов – обнаруживать тенденции развития современной речи, филологически истолковывать и, если можно, ненасильственно корректировать их.

Одна из доминирующих тенденций, ощущаемых всеми носителями русского языка, – расширение сферы употребления мата и в какой-то мере его частичная «легализация» в художественной литературе и средствах массовой информации. Эта тенденция прямо связана с общим раскрепощением русской социальной жизни в последнее пятилетие. И бранная лексика служит своеобразным мерилом этого раскрепощения.


Вернемся к туалетному граффити, вынесенному в эпиграф статьи: до недавнего времени, действительно, свободу слова в России можно было реализовать преимущественно таким способом. Эта «не новая традиция» распространялась русскими даже в так называемые «цивилизованные страны», как о том повествует известная песня В. Высоцкого «Письмо из Парижа»:

Проникновенье наше по планете
Особенно заметно вдалеке:
В общественном парижском туалете
Есть надписи на русском языке.

Как же обстоит дело с такого рода фольклором в наши дни?

Еще в конце 1990 года один из исследователей современной русской мифологии, тверич А.В. Чернышев писал о сохранении резкого противостояния между «культурой» и русским матом и в новых социальных условиях: «Наличие некоего труднопроходимого барьера между матом и „культурой“ подтверждает следующим простым примером: в то время как „новая советская эротика“ свободно оперирует изображением гениталий (на эротических фотовыставках), местом известного слова из трех букв по-прежнему является забор» (Чернышев, 1992, 34). Что же, в Твери, может быть, до сих пор социальная и эротическая свобода не привела к изменениям в старой «заборной» традиции. Но в Петербурге, по наблюдениям автора этой статьи, и этот «процесс пошел», и даже – зашел чрезвычайно далеко. На заборах и в местах общественного пользования все реже появляется сакраментальное слово из трех букв, которого никак не могла искоренить полиция и милиция. Стражам порядка приходится теперь больше усилий прилагать для уничтожения политических лозунгов и выпадов против отдельных представителей «эшелонов власти». Это (пусть и неполное) исчезновение мата на стенах русских уборных – знак нового времени. Времени отсутствия цензуры и свободы слова. Надолго ли?