Лукреция Борджа | страница 3



почитайте Гвиччардини,[8] почитайте прежде всего Diarium».[9] Тем, кто порицает его за то, что он принял на веру фантастические слухи, ходившие в народе насчет смерти мужей Лукреции, он ответил бы, что часто вымыслы народа составляют правду поэта, и, кроме того, он еще привел бы слова Тацита, историка, который в большей мере, нежели драматург, должен был бы проявить критическое отношение к правдивости фактов: «Quamvis fabulosa et immania credebantur, atrociore semper fama erga dominantius exitus».[10] Он мог бы вдаться в еще более обстоятельные объяснения и вместе с критикой рассмотреть по частям весь остов своей драмы; но ему приятнее благодарить за критику, чем возражать на нее, и, наконец, он предпочитает, чтобы ответы, которые он мог бы дать на замечания критиков, читатель нашел не в предисловии, а в самой драме, если только они в ней действительно содержатся.

Ему извинят, что он отнюдь не настаивает на чисто эстетической стороне своего произведения. Есть целый круг иных, в его глазах не менее высоких идей, которые ему хотелось бы иметь возможность затронуть и углубить по поводу «Лукреции Борджа». С его точки зрения вопросы литературные представляют целый ряд вопросов общественных, и всякое произведение – это деяние. На эту тему он охотно высказался бы пространно, если бы время и место позволяли ему. Театр – мы не устанем это повторять – имеет в наши дни необыкновенное значение, которое возрастает непрерывно вместе с ростом самой цивилизации. Театр – это трибуна. Театр – это кафедра. Театр обладает голосом громким и властным. Когда Корнель говорит: «Что значит царский сан, когда так мало значишь?», Корнель – это Мирабо.[11] Когда Шекспир говорит: «To die, to sleep»,[12] Шекспир – это Боссюэ.

Автор этой драмы знает, какое важное и великое дело театр. Он знает, что драма, пусть и не выходя из границ беспристрастного искусства, выполняет миссию национальную, миссию общественную, миссию человеческую. Когда он видит, как каждый вечер этот умный и просвещенный народ, благодаря которому Париж стал средоточием прогресса, толпится перед занавесом, который через мгновение заставит подняться его мысль, мысль скромного поэта, он чувствует, как мало он значит перед лицом всего этого ожидания, полного любопытства; он чувствует, что его талант – ничто, а все должна решать его честность; он со всей строгостью и сознательностью задает себе вопрос о философском смысле своего произведения, ибо понимает свою ответственность и не хочет, чтобы эта толпа могла когда-нибудь потребовать от него отчета в том, что он преподал ей.