Маленькая печальная повесть | страница 46



По возвращении из Парижа было еще две-три неприятные минуты. Пригласили в гостиницу «Москва» на некое собеседование. Два типа с каменными лицами интересовались, почему он на два дня раньше уехал с фестиваля? Не встречался ли с диссидентами, с отщепенцами? Кто такой этот Никогосян, с которым он общался? Угрожать не угрожали, но дали понять, что вел он себя за рубежом не совсем так, как положено советскому гражданину. Господи, как портит кровь вся эта мура. Сидишь, как идиот, в этом специальном, для собеседований гостиничном номере, все время куришь, пальцы дрожат, они это видят… Тьфу! Хорошо Ашотику, никаких у него встреч в гостиницах, никаких мурлов, таможенников на границе, проверяющих каждый тюбик с зубной пастой. У двоих из их группы отобрали джинсы, даже футбольный журнал про чемпионат Европы.

А Ашотик, в свою очередь, все еще завидует Роману. Да, говна там много – и того нет, и того нет, и за глотку душат, – но вот пробил же он картину. В этом, может быть, главное. Силы будто и неравные, а победил, обхитрил, обвел вокруг пальца. И кого? Комитет, самого Ермаша. Ну, как тут не ликовать? А у него, Ашота? Все будто и спокойно, работа не утомительная, и на чтение остается время, но… Нет той остроты жизни, что у Ромки, борьбы, побед…

Правда, в установившейся его жизни, если не в темном, то все же в недостаточно озаренном царстве блеснул было луч света. Сыграл ни больше ни меньше как Сталина в многосерийном американском фильме. Совершенно случайно столкнулся с режиссером, как раз искавшим в Париже кого-нибудь кавказской внешности. После пробы дал ему этот, не ахти какой большой, но запоминающийся эпизод. Судьбы Геловани он не разделил, не стал мелькать из фильма в фильм, но рецензии в американских газетах были хорошие, а в «Тайм» появилась даже его фотография.

Был и еще один лучик, не очень яркий, но теплящийся до сих пор; в Венеции, куда ездил с телевизионной группой на бьеннале, он познакомился с бежавшим из театра Ленинского комсомола молодым актером. Выпили в какой-то траттории, разговорились. И выяснилось, что оба они более или менее одинаково смотрят на театр. Оба достаточно критически относятся к тому, что происходит сейчас на Западе. Да и Москва, театральная Мекка, тоже не очень-то обоих радовала.

Коля Ветров, живой, востроглазый, неглупый паренек лет двадцати трех, драпанувший совсем недавно, без особого энтузиазма говорил о последних московских премьерах. Молодость безапелляционна, досталось от него и Любимову, и Эфросу, и Ефремову, даже лучшему, на его взгляд, среди всех – Товстоногову, но, в общем-то, его взгляды показались Ашоту близкими. Оба сошлись на том, что с классикой просто беда. Режиссерам обязательно надо найти «своего» Чехова, «своего» Гоголя, все хотят быть Мейерхольдами, слова в простоте не скажут. Не пора ли пересмотреть все это? Не искать собственной трактовки «Трех сестер» или «Гамлета», а попытаться смотреть на пьесу глазами самого автора. Пиранделло пусть будет Пиранделло, Ионеско – Ионеско, а Чехов останется Чеховым. За него они особенно «болели». И к концу вечера, превратившегося в ночь, вспыхнула вдруг идея поставить «Душечку», любимый рассказ Толстого, который он всем читал вслух. У Коли и актриса уже на заглавную роль имелась – живет в вашем Париже, русская, молодая, вылитая Душечка.