Царь голод | страница 35
Все с яростью наступают на Старичка и бьют себя кулаками в грудь.
– Мы можем погибнуть, вот что важно. Мы!
– Мы!
– Вы понимаете это: мы!
– Мы! Мы!
Яростными криками «Мы! Мы! Мы!», двигаясь толпою, загоняют Старичкакуда-то в угол. Зарево, звук рога и колокола сильнее.
Тоскливые голоса. Боже! Неужели умирать!
– Жить так приятно. Если они придут сюда, я стану на колени, я буду умолять их: не убивайте меня, жить так приятно.
– Боже, а я только что заказала новое платье. Боже, я только что заказала новое платье!
– Неужели умирать!
– Я не хочу умирать! Я хочу жить! Меня не имеют права убивать, если я хочу жить!
– Жить! Жить!
Толкаясь, с тоскливыми воплями «Жить! Жить!» беспомощно мечутся по залу. Что-то дикое, нелепое начинает играть музыка и, точно сама себя испугавшись, с воплем умолкает. Входит Профессор, сильно расстроенный. На него не обращают внимания. Толкают.
– Позвольте! Позвольте! Да позвольте же! (Почти плачет.) Я должен вам сказать! Я должен сказать!
– Что такое?
– Чего ему надо?
– Кто это? Чего ему надо?
– Господа, новости!
Собираются расстроенной кучкой вокруг Профессора.
– Господа! Я сейчас проходил по улице – они жгут книги!
– Какие книги?
– Что он говорит?
– Жгут какие-то книги!
– Ну так что же! Что ему надо!
Профессор. Наше сокровище – нашу человеческую гордость – нашу великую святыню – они жгут книги, господа. Безумная чернь, что ты делаешь? Что ты делаешь?! Ах, друзья мои, друзья мои, – и когда я… когда я бросился отнимать… один маленький in octavo… [2] он, негодяй, ударил меня.
(Плачет, протягивает, шатаясь, руки, но встречает пустоту.) За что он ударил меня? Разве я отнимал у него хлеб? Я работал честно, у меня только и есть что вот этот черный… черный сюртук. И больше ничего. Даже другого сюртука нету! Негодяй! (Плачет; обводит близорукими, заплаканными глазами комнату.) И когда я подумаю, что все это должно погибнуть – эти красивые статуи, эти дивные шкафы с книгами – в таких переплетах, – эти милые, прелестные, одухотворенные лица… Друзья мои! (Протягивает руки.
всматривается. Молчат. Глядят на него откровенно. И вдруг он говорит тихо, с недоумением.) Где же лица? Где же лица? Что это? Кто это? (Громко.) Кто это?
Ищет дрожащими руками очки, надевает, смотрит – пренебрежительно, с улыбками, не удостаивая ответа, как сумасшедшего или ребенка, отходят.
Молча, продолжая недоуменно оглядываться, идет за ними разбитой старческой походкой и скрывается в библиотеке. А вопли уже начались. Но теперь в них звучит подавленность, тоска, полная беспомощность, почти покорность.