Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви | страница 32
– А что это за наука: «Осел увидел соловья»?
Так говорили они, не улыбаясь своим собственным шуткам, с глазами, полными презрения друг к другу, пока отец, который не мог уяснить себе их спора, не сказал:
– Дети, не говорите глупостей, я вас перестаю понимать.
А голова у Тани все кружилась, громко стучало в ушах. Она хотела есть. Голод мучил ее. Он разрывал ей грудь и мозг и проникал, казалось, в каждую каплю крови. Она закрыла глаза, чтобы не видеть пищу. Когда же открыла их, то увидела, что со стола уже убирают. Убрали миску с пельменями, убрали хлеб и в стеклянной солонке соль. Только ее тарелка еще стояла на месте. Но и за ней уже потянулась Надежда Петровна. Таня невольно придержала тарелку рукой и тотчас прокляла свою руку.
– Ты что? – спросила Надежда Петровна. – Может быть, пельмени оставить тебе?
– Нет, нет, я только хотела дать собаке несколько штук. Можно?
– Сделай милость, – сказал отец, – отдай хоть всю тарелку, ведь это все твое.
Таня, нацепив на вилку несколько штук уже холодных пельменей, вышла на крыльцо. И здесь, присев на корточки перед старой собакой, она съела их один за другим, омывая слезами каждый.
Собака, ничего не понимая, громко лаяла. И этот громкий лай помешал Тане услышать шаги за спиной.
Руки отца внезапно легли на ее плечи. Каким пристальным взглядом посмотрел он в ее глаза и на ее ресницы! Нет, она не плакала вовсе.
– Я видел все сквозь эту стеклянную дверь, – сказал он. – Что с тобой, родная Таня? Какое у тебя горе?
Он поднял ее над землей и подержал так, будто на собственных руках хотелось ему взвесить, тяжело ли это горе дочери. Она потихоньку оглядывала его. Он казался ей еще очень далеким и большим, как те высокие деревья в лесу, которые она не могла охватить сразу глазами. Она могла только прикоснуться к их коре.
И Таня легонько прислонилась к плечу отца.
– Скажи мне, что с тобой, Таня, может быть, я помогу. Расскажи, чему ты бываешь рада, о чем грустишь и о чем ты думаешь теперь.
Но она ему ничего не сказала, потому что думала так:
«Вот у меня есть мать, и дом у меня есть, и обед, и даже собака и кошка, а отца у меня все-таки нет».
Разве могла она сказать ему это, сидя у него на коленях? Разве, сказав ему это, она не заставила бы его измениться в лице, может быть, даже побледнеть, как не бледнел он перед самым страшным штурмом – храбрый человек?
Но в то же время разве могла она знать, что теперь – спал ли он, бодрствовал ли – он не отбрасывал мысли о ней, что с любовью он произносил ее имя, которое прежде так редко вспоминал, что даже в эту минуту, держа ее на коленях, он думал: «Уплыло мое счастье, не качал я ее на руках»?