Драгоценности Эптора | страница 25
Когда он пришел в сознание, он только и делал, что плакал. Это был не звериный рык, который я издавал накануне при виде падающей мачты, а такой тоненький вой сквозь стиснутые зубы, как у ребенка, который не хочет показать, что ему больно. Он не прекращался. Часами. Это слабое стенание засело у меня в кишках и навязло на зубах хуже, чем какие-нибудь дикие вопли.
Восход солнца затянул окно медно-красной фольгой, и красная полоска света упала на солому и грязное одеяло, в которое его завернули. Плач теперь сменился удушьем. Он то и дело задыхался, и так громко. Я думал, что он без сознания, но когда наклонился над ним, его глаза были открыты и он смотрел прямо мне в лицо.
— Ты... — произнес он. — Больно... Ты...
— Тише, — сказал я. — Ну, тише!
Мне показалось, что он хотел выговорить слово «вода», но в нашей конуре не было воды. Я догадывался, что корабельные припасы по большей части пошли за борт. Поэтому, когда в семь утра нам наконец-то принесли ломоть хлеба и воду в жестяной кружке и в неловком молчании поставили перед нами, я, голодный и изнывающий от жажды, воспринял это не иначе как шутку.
Тем не менее, я открыл ему рот и попытался влить немного ему в глотку. Говорят, губы и язык чернеют от лихорадки и жажды через некоторое время. Неправда. Они становятся темно-багровыми — цвет гнилого мяса. И каждый вкусовой пупырышек был покрыт таким белым налетом, который появляется на языке после двухдневного запора. Он не мог проглотить воду.
Она вытекала из уголка его губ, покрытых коростой.
Его веки задрожали и он снова выдавил из себя:
— Ты... ты прошу... — И снова заплакал.
— Чего тебе? — спросил я.
Он вдруг заворочался, с трудом засунул руку в нагрудный карман разорванной рубашки и вынул оттуда что-то в кулаке. Он протянул руку мне и сказал:
— Прошу... прошу...
Пальцы разжались, и я увидел три золотых монеты. Истории двух из них всплыли в моей памяти как истории людей.
Я отшатнулся, как ужаленный, затем снова наклонился над ним.
— Чего ты хочешь? — спросил я.
— ...Прошу... — сказал он, пододвигая ко мне руку. — Убей... убей... меня, — и снова заплакал. — Так больно...
Я встал. Отошел к противоположной стене камеры. Вернулся обратно.
Потом я сломал ему шею о колено.
Я взял предложенную мне плату. Через некоторое время я съел хлеб и выпил остатки воды. Затем уснул. Его унесли, ни о чем не расспрашивая. А через два дня, когда снова принесли еду, я отрешенно подумал, что без хлеба и воды я бы умер с голоду. В конце концов меня выпустили, потому что им были нужны рабочие руки. И единственное, о чем я иногда размышляю, единственное, о чем я позволяю себе размышлять — заслужил ли я свою плату.