Буря в полдень | страница 74
Мы, жившие в Постпредстве, обычно делили между собой обязанности — одни до самого утра, когда обычно давали отбой, дежурили во дворе или наверху дома, на лестнице, где стояли ящики с песком и лопаты, другие «отдыхали». Днем мы готовили материал для радио (передачи участились и удлинились, а нас, сотрудников, было всего несколько) и к вечеру ужасно уставали. Увы, весь «отдых» состоял в том, чтобы спуститься в подвал нашего дома и отсиживаться в нем во время воздушной тревоги. Подвал в лучшем случае предохранял от осколков, но не от самих бомб. Бомба даже незначительного калибра очень легко могла пробить крышу дома и несколько перекрытий. И все-таки не одну ночь нам пришлось провести здесь, в убежище, куда мы обычно прежде всего отсылали женщин.
Не раз во время бомбежек я видел в подвале Саломею. Как и все мы, днем она работала, писала или переводила для радио. Теперь, спустившись в подвал, она укладывала на скамье Баландиса, а сама присаживалась рядом и читала какую-нибудь книгу (если был свет) или прислушивалась к адским звукам воздушного боя над городом. Я не помню, чтобы она в такую минуту хоть раз показала свое волнение или панику. Иногда она смотрела прямо перед собой, крепко стиснув губы, а иногда одной-двумя фразами выражала свою страшную ненависть к фашизму, который несет народам мучения и смерть.
Однажды вечером мы с Саломеей шли по площади Пушкина, — кажется, возвращались из Радиокомитета на улицу Воровского. Вдруг воздух содрогнулся от воя сирен, вдалеке затявкали зенитки, и люди впопыхах начали прятаться кто куда. Мы вошли в подворотню какого-то дома недалеко от памятника Пушкину. Зенитные орудия палили все ближе, сирены завывали по-прежнему, брала оторопь. Я взял Саломею под руку.
— Страшно? — негромко спросил я.
— Да, — ответила она. — Но ведь здесь не страшнее, чем там, на фронте…
И она заговорила о чем-то постороннем, словно стараясь не поддаваться тому настроению, когда ежесекундно ждешь, что вот и у тебя над головой завоет бомба.
Больше всего Саломея не любила говорить о собственных переживаниях, горе, несчастье. Ни тогда, ни позднее я не слышал ее жалоб, хотя ей, женщине, да еще не одной, а с маленьким сыном, подчас бывало очень и очень нелегко. Она чаще говорила о чужом горе, о страданиях оккупированной Литвы.
— Как там у них, если бы можно было узнать… Ведь наш народ не сдастся, наверняка не сдастся своему вечному врагу. Он будет сражаться…
После бомбежек мы обычно выходили на улицу Воровского. Иногда уже под утро. Из убежищ появлялись сонные, измученные люди. Где-то вдалеке еще светились, но уже тускнели и гасли последние прожектора. Вдалеке раздавались сирены пожарных машин. В небо валил дым непотушенных пожаров. Мы поворачивали друг к другу усталые, тусклые лица, словно удивлялись тому, что мы еще живы, что наш дом, вся улица, даже весь район стоят целые и невредимые… Мы принимались шутить, рассказывали о своих впечатлениях (особенно те, кто этой ночью дежурил). Йонасу Шимкусу и Юозасу Банайтису, а также Казимере Кимантайте надо было уходить в Радиокомитет. Мы собирались в одной из комнат второго этажа и, по приглашению нашего хозяина Ротомскиса, осушали бутылку французского вина — из прежних посольских запасов Юргиса Балтрушайтиса…