Буря в полдень | страница 69
Речь кончалась волнующими словами:
«Товарищи! Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом. Вместе с Красной Армией поднимаются многие тысячи рабочих, колхозников, интеллигенции на войну с напавшим врагом. Поднимутся миллионные массы нашего народа. Трудящиеся Москвы и Ленинграда уже приступили к созданию многотысячного народного ополчения на поддержку Красной Армии. В каждом городе, которому угрожает опасность нашествия врага, мы должны создать такое народное ополчение…
Все силы народа — на разгром врага!
Вперед, за нашу победу!»
Я думаю, что не преувеличу, сказав, что речь Сталина (она сразу же появилась во всех газетах и много раз передавалась по радио на разных языках, в том числе и по-литовски) произвела гигантское впечатление на население нашей страны.
«Правда была горькой, но она была наконец сказана, — уже после войны в своем романе «Живые и мертвые» писал об этой речи Константин Симонов. — И с ней прочней стоялось на земле…»
В той же книге Симонов метко пишет:
«Его (Сталина) любили по-разному: беззаветно и с оговорками, и любуясь, и побаиваясь; иногда даже не любили. Но в его мужестве и железной воле не сомневался никто. А как раз эти два качества и казались сейчас необходимее всего в человеке, стоявшем во главе воевавшей страны».
Положение бесконечно тяжелое, но мы — победим. Так думали тогда и мы, литовцы, оказавшиеся в Москве.
А наших в Москве стало появляться все больше. Отступившие из Каунаса руководящие работники республики — Антанас Снечкус, Юстас Палецкис, Мечис Гедвилас, Казис Прейкшас, Адомас-Мескупас и другие — через Зарасай и Даугавпилс, тем же путем, что и Саломея Нерис, приехали в Москву и тоже остановились в Постпредстве. Чуть позднее появился Александрас Гузявичюс.
Приехал председатель Радикомитета Литвы Юозас Банайтис{111}, прибыл редактор газеты «Тарибу Лиетува» Йонас Шимкус. Они могли наладить литовские радиопередачи из Москвы гораздо лучше, чем мы с Гирой. Наша работа, что ни говори, была «любительской». Теперь число передач увеличилось, для них уделяли больше времени, да и содержание их стало более разнообразным. Прибывшие рассказывали об изобиловавшей опасностями дороге от Каунаса до Москвы, о налетах немецкой авиации на шоссе Каунас — Зарасай, о гибели одного из самых благородных людей, каких я знал, — Пиюса Гловацкаса. Пиюс Гловацкас оказал влияние на меня, когда я учился во втором классе Мариямпольской гимназии. Позднее он долгие годы провел в тюрьмах буржуазной Литвы. Он вышел из заключения по амнистии еще летом 1939 года; во время Народного правительства работал вместе с Винцасом Креве в Министерстве иностранных дел, потом был назначен председателем Государственной плановой комиссии. Когда я снова встретился после долгих лет с Пиюсом Гловацкасом, — он, как и в юности, казался серьезным, ласковым, но волевым человеком. Когда я напомнил ему о мариямпольских временах и доме барышни Пликюте, где его полемика с атейтининками во мне вызвала настоящий внутренний переворот, он едва мог вспомнить меня, маленького гимназистика, одного из многих. А мне было приятно: вот тот человек, который, сам того не зная, сыграл большую роль в моей жизни. Ведь если я теперь здесь, вместе с новой Литвой, в этом заслуга и Пиюса Гловацкаса.