Польский бунт | страница 101
Юлиан Немцевич ничего не сказал, но от него не укрылось волнение друга. Весь оставшийся день Тадеуш занимался обычными делами, отвечал на депеши, отдавал распоряжения, однако было заметно, что думает он о другом. Когда они наконец устроились в палатке на ночлег и потушили свет, Костюшко долго ворочался на своем топчане.
– Тадеуш! – шепотом позвал его Немцевич. – Не спишь?
– Что ты думаешь о Скаршевском? – спросил тот сразу, словно только и ждал, когда друг заговорит. – Ведь он действительно изменник. Но нужно ли его вешать?
– В этом нет необходимости, – решительно ответил Юлиан. – Изменников уже повешено немало, а казни только распаляют народ, так можно и невинных порешить.
Оживившись, он сел на постели. Костюшко лежал на спине, его глаза поблескивали в темноте.
– Ты знаешь, – продолжал Немцевич, – в Париже я видел, как везли на казнь женщин из Консьержери. Аристократок. В этом, собственно, и состояло всё их преступление, – в том, что они родились благородными и жили во дворцах. Там были и пожилые, и совсем молоденькие… Один подросток бежал рядом с телегой, заглядывал им в лица и смеялся. О, этот смех… Ни ненависти, ни злорадства, ни чувства мести – только предвкушение забавы. И мне тогда стало страшно, Тадеуш! Для него, для этого паренька, смерть человека – забава! Когда человек обретает власть над жизнью другого человека, это не делает его равным Богу, наоборот – бросает в объятия дьявола. Справедливость превращается в расправу, свобода – в разврат. Неужели такое случится в Польше? Нельзя допустить, чтобы народ, вышедший на защиту своего Отечества, превратился в глумливую и кровожадную толпу!
Его вдруг озарило:
– Это Коллонтай мстит Скаршевскому! Во время Тарговицкой конфедерации Скаршевский принял малую коронную печать, отобранную у него!
– Ну и что с ним делать? – Костюшко оперся на локоть, обратившись к другу, хотя и не мог разглядеть его лица.
– Можно лишить его сана и пожизненно заточить в тюрьму.
Костюшко помолчал, раздумывая. Потом ответил:
– Да, ты прав. Так и сделаем. Давай спать.
И повернулся на другой бок.
В конце августа женам русских офицеров нашли новое пристанище. Джейн поняла, что их переселили в палац, принадлежавший кому-то из членов королевской семьи. Перед тем как покинуть Брюлевский дворец, она с сожалением взглянула на кусочек шелковых обоев в углу, на котором украдкой царапала гвоздиком палочки, отмечая дни, проведенные в заточении.
Новый дом совсем недавно еще был жилым, это чувствовалось по всему. Спрашивать, куда делся его прежний владелец, было бессмысленно, да и не хотелось – вдруг получишь страшный ответ… Казалось, стены еще хранили впитанные ими отзвуки голосов, шарканья ног, звяканья столовых приборов, а также самые различные запахи – от ароматного жаркóго до терпких микстур и сладковатого ладана. В последнее время у Джейн обострились органы чувств – вероятно, от постоянного тревожного ожидания, державшего нервы в напряжении… Прислуга осталась в доме, и это оказалось очень кстати: стало проще добиться, чтобы для малыша принесли теплой воды или стакан молока. У маленькой Сонечки был жар; она спала, раскрыв крошечный ротик, точно клювик, и хрипло дышала; однажды ее вырвало, и это страшно напугало ее мать. Княгиня Гагарина осунулась и исхудала, от крыльев тонкого, изящного носа к краешкам красиво очерченных губ протянулись морщинки, кожа на руках шелушилась… Старая подслеповатая полька принесла ей горячее питье, настоенное на травах, и еще какое-то лекарство для ребенка. Прасковья Юрьевна испугалась, когда старуха взяла Сонечку на руки, чтобы напоить ее из рожка, и хотела отнять дочь, но та взглянула на нее своими поблекшими глазами, пошамкала губами – и мать отступила. Служанка баюкала девочку, бормоча нараспев – то ли пела колыбельную, то ли произносила заговор… Наутро жар спал, у Сонечки пробудился аппетит…