Приглашение на выставку | страница 7



– Ты наверняка устала и хочешь спать? 

– Да, не мешало бы вздремнуть.  

«Соски, похоже, маленькие, острые, – отметил Глен, вставая, чтобы убрать со стола. – Что же теперь мне делать? Терпеть? Или, как отец Сергий, отрубить себе палец?» Он подставил нож под струю горячей воды, стер мочалкой с лезвия присохшие крошки.

– Давайте я вам помогу, – Неля стала рядом и как будто попыталась легонечко отодвинуть Чернова бедром,  прикрытым короткими шортами. 

– Нет, спасибо, я сам. Видишь ли, я – закоренелый холостяк, обросший ракушками привычек. Холостяки – самые безнадежные консерваторы.  

– Не хотите – не надо, – холодно промолвила Неля и  вышла из кухни.

«Обиделась, что ли?» Со злостью он еще раз сильно шваркнул мочалкой по ножу. «Девочка, похоже, с характером. Как и ее мамаша. Черт бы их всех побрал!»



Глава 4


Ночь. Монотонно урчит кондиционер. Через окна в комнату льется лунный свет.

Глен, в спортивных трусах, с закинутыми за голову руками, лежит на диване. Худые ноги вытянуты, ребра грудной клетки вздымаются. Свет слишком слаб, чтобы различить редкие волоски  у него на груди. Глаза у него  открыты. Разговоры с московской гостьей, воспоминания нежданно растревожили его.  

Он смотрит на свой портрет, когда-то написанный Давидом. Черты лица на холсте из-за слабого света сейчас почти неразличимы. Глен все же напрягает взгляд – внутри рамы наметилось какое-то движение: голова на холсте начинает медленно поворачиваться.

Напряженней гудит кондиционер. Легкий хруст раздается в его решетке, наверное, потоком внутрь затянуло муху или бабочку, и сейчас лопасти вентилятора переламывают ей крылья.

Лысая яйцеобразная голова высовывается из портрета. Вот уже видны белки глаз, нос с широкими ноздрями. 

– Хулио, ты?

– Si, señor. (да, сеньор – исп.)

Встречу с этим аргентинцем можно смело отнести к разряду роковых, во всяком случае, для Глена, который в те времена бедствовал в Нью-Йорке, менял комнаты в подвалах и на чердаках, перебивался с хлеба на воду, живя на случайные заработки, рисовал портреты на улице, мыл посуду в буфете, штукатурил стены и разносил флаеры.

Правда, все свободное время он отдавал живописи. С закрытыми глазами он мог пройти по этажам Метрополитен музея в любой желаемый зал. Только теперь, глядя на оригиналы,  он по-новому открывал для себя богатство палитры, мастерскую отделку каждой детали на холстах божественного Рафаэля, Тициана, Караваджо. 

Конечно, и в России он старался как можно чаще бывать в Эрмитаже, а с переездом в Москву много ходил по залам Третьяковки и Пушкинского музея. Но тогда Глеб только становился на художественную стезю, был в поиске, определялся в своих предпочтениях. Да и слишком много времени тогда уходило на болтовню об искусстве, на кабаки, на желание блеснуть перед приятелями-художниками или поклонницами. Теперь же, став в Нью-Йорке изгоем, одиночкой, горемыкой-иммигрантом, причем нелегальным, он был совершенно свободен. Соперничать ему было не с кем, поражать своими  эскападами и  творческими достижениями – некого. Окружали его, в основном, грузчики и судомойки.