Зенитные кодексы Аль-Эфесби | страница 40
У меня нет возможности писать на бумаге. Я способен только водить согнутым указательным пальцем по стене, словно я мелом рисую букву за буквой на одном и том же месте. Палец не оставляет на пластике никаких следов, но глядящие на меня телекамеры — их не меньше пяти — фиксируют каждое мое движение.
Я знаю, что аль-америки>*, если захотят, расшифруют все содрогания моей кисти, затем соединят буквы в слова и получат полный текст этого послания. Их компьютеры вполне на такое способны. Но даже если они это сделают, вряд ли многие прочтут мое письмо. Скорей всего, файл с ним просто канет в небытие в архивах Пентагона.
Несколько слов о себе. Меня зовут Савелий Скотенков; афганские моджахеды, среди которых прошла лучшая часть моей жизни, называли меня Саул Аль-Эфесби. Это имя я склонен считать своим настоящим.
Мои предки были волосатыми низколобыми трупоедами, которые продалбливали черепа и кости гниющей по берегам рек падали, чтобы высосать разлагающийся мозг. Они делали это миллионы лет, пользуясь одинаковыми кремниевыми рубилами, без малейшего понимания, почему и зачем с ними происходит такое — просто по велению инстинкта, примерно как птицы вьют гнезда, а бобры строят плотины. Они не брезговали есть и друг друга.
Потом в них вселился сошедший на Землю демон ума и научил их магии слов. Стадо обезьян стало человечеством и начало свое головокружительное восхождение по лестнице языка. И вот я стою на гребне истории и вижу, что пройдена ее высшая точка.
Я родился уже после того, как последняя битва за душу человечества была проиграна. Но я слышал ее эхо и видел ее прощальные зарницы. Я листал пыльные советские учебники, возвещавшие, что Советский Союз сделал человека свободным и позволил ему шагнуть в космос. Конечно, даже в детстве мне было понятно, что это вранье — но в нем присутствовала и правда, которую было так же трудно отделить от лжи, как раковые метастазы от здоровой плоти.
Если не ошибаюсь, впервые я задумался об этом, когда мне было всего десять лет.
На школьные каникулы меня отправляли к бабке — в деревню недалеко от Орла. Бабка жила в старой избе, отличавшейся от жилищ пятнадцатого века только тем, что под ее потолком сверкала стоваттная колба, которую бабка ехидно называла "лампочкой Ильича". Вероятно, она имела в виду не Ленина, а Брежнева — но для меня большой разницы между двумя этими покойниками не было. Зато я хорошо понимал, чем была "лампочка Ильича" в русской деревне двадцатых годов, потому что ни лампа, ни деревня с тех пор принципиально не изменились.