Сочинения Иосифа Бродского. Том V | страница 9



С той только разницей, что завод был рядом с больницей, а больница — рядом с самой знаменитой в России тюрьмой[5] — «Крестами»[6]. И в морге этой больницы я стал работать, когда ушел с «Арсенала», ибо задумал стать врачом. «Кресты» же открыли мне свои двери вскоре после того, как я передумал и начал писать стихи. Когда я работал на заводе, я видел за оградой больницу. Когда я резал и зашивал трупы в больнице, я видел прогулку заключенных на дворе «Крестов»; иногда они ухитрялись перебросить через стену письма, я подбирал их и отсылал. Благодаря столь плотной топографии и благодаря ограждающим свойствам раковины все эти места, должности, заключенные, рабочие, охранники, врачи слились друг с другом, и мне уже не понять, вспоминаю ли я заключенного, расхаживающего по утюгообразному двору «Крестов», или это я сам там расхаживаю. Кроме того, завод и тюрьма были построены примерно в одно время и внешне неразличимы; одно вполне сходило за крыло другого.


Посему нет смысла стремиться к соблюдению последовательности в моем рассказе. Жизнь никогда не представлялась мне цепью четко обозначенных переходов; скорее она растет, как снежный ком, и чем дальше, тем больше одно место (или время) походит на другое. Помню, например, как в 1945 году, на какой-то станции под Ленинградом, мы с матерью ждали поезда. Война только что кончилась, двадцать миллионов русских гнили в наспех вырытых могилах, другие, разбросанные войной, возвращались к своим очагам или к тому, что от очага осталось. Станция являла собой картину первозданного хаоса. Люди осаждали теплушки, как обезумевшие насекомые; они лезли на крыши вагонов, набивались между ними и так далее. Почему-то мое внимание привлек лысый увечный старик на деревянной ноге, который пытался влезть то в один вагон, то в другой, но каждый раз его сталкивали люди, висевшие на подножках. Поезд тронулся, калека заковылял рядом. Наконец ему удалось схватиться за поручень, и тут я увидел, как женщина, стоявшая в дверях, подняла чайник и стала лить кипяток ему на лысину. Старик упал... броуново движение тысячи ног поглотило его, и больше я его не увидел.

Сцена была жестокая, да, но этот жестокий миг сливается в моем уме с историей, произошедшей двадцатью годами позже, когда изловили группу бывших полицаев. О ней писали в газетах. Там было шестеро или семеро стариков. Фамилия их главаря была, естественно, Гуревич или Гинзбург: иначе сказать, он был еврей, хотя еврей-полицай — существо трудновообразимое. Они получили разные сроки. Еврей, естественно, высшую меру. Рассказывали, что утром, когда его выводили на расстрел, офицер спросил его: «Да, кстати, Гуревич (или Гинзбург), какое твое последнее желание?» — «Последнее желание? — переспросил тот. — Не знаю. Отлить бы». На что офицер ответил: «Ладно, после отольешь». Так вот, для меня эти две истории одинаковы; и даже хуже, если вторая — чистый фольклор, хотя я в этом сомневаюсь. Я слышал сотню подобных историй. Может быть, не одну сотню. Тем не менее, они сливаются.