Дмитрий Гулиа | страница 95
Когониа решил свое образование продолжить в Москве. Отец рассказывал дома (он любил передавать все самое значительное, случившееся за день), что встретил Иуа. Тот отплывал на пароходе в Туапсе.
Отец задержал его руку в своей и почему-то сказал:
— Иуа, нас очень мало. Побереги себя. Ради нас.
— Спасибо, Дмитрий Иосифович, я постараюсь. Но Гулиа не хотелось расставаться так скоро.
— Я это говорю серьезно. Ты молод и, возможно, недостаточно внимательно слушаешь меня.
Когониа запротестовал.
— Я хочу, — продолжал Гулиа, — чтобы ты запомнил следующее: ты уже не принадлежишь себе. Ты взял большие обязательства перед своим народом. Главное — береги себя.
Иуа обещал.
Чтобы закончить о нем рассказ, я хочу перенести вас мысленно на несколько лет вперед — в год 1928-й. Большая группа абхазских интеллигентов встречала пароход, прибывающий из Туапсе. На нем доставили тяжело больного Иуа Когониа. Его внесли на носилках в гостиницу «Ориенталь», чтобы назавтра отправить в село Кутол, к матери. Я запомнил его глаза, точно сливы, и блестящие, как стекло. Вся жизненная сила сосредоточилась только в них. Они светились радостью, словно изнутри были подсвечены каким-то феерическим светом. Из них струилась теплота. Он улыбнулся отцу. Я больше его не видел. Его увезли на следующий день в Кутол. И он умер там на руках матери. Вот так всегда: человек уходит, песни остаются…
Елена Андреевна порою журила отца, напоминая ему имена каких-то опереточных примадонн. Отец краснел, как юнец.
— Леля, — говорил он с укоризной, — что ты говоришь?
Мать хохотала, указывая на его румянец и еще больше вгоняя отца в краску.
Это были милые шутки. Но ежели говорить серьезно, я не помню, чтобы какая-нибудь романическая история омрачила отношения между матерью и отцом. Я это подчеркиваю для того, чтобы отвести всякие упреки в ханжестве по моему адресу. Если бы мне было известно хотя бы одно увлечение отца, я бы сказал об этом, не стесняясь. В конце концов живем мы раз, и ежели заговорил, то говори только правду. Мне трудно, да и невозможно сейчас восстановить что-нибудь из того, что было «до». Я бы сделал это, если бы это было в моих силах, памятуя, что быль молодцу не укор.
Гулиа писал: «В работе мне помогала моя жена. К слову хотелось бы заметить, как важно для писателя иметь хорошую жену-друга. Я бы не совершил и сотой доли того, что совершил, если бы не Елена Андреевна — женщина, готовая на самопожертвование, когда дело касается литературы, искусства». В абхазских семьях, особенно патриархальных, не принято распространяться о своих чувствах к женщине. Муж никогда при других не назовет жену по имени, не осмелится и жена произнести его имя. Это было бы величайшей бестактностью. Таких людей в деревнях презирают. Глубочайшей воспитанностью веет от невестки, которая за всю жизнь не заговорит со свекром. Сейчас все это постепенно отходит в прошлое. Однако и нынче говорить о своих чувствах можно только сверстнику или сверстнице. И до сих пор на свадьбах жених отсутствует: его попросту нет на территории того двора, где идет пиршество. Здесь только невеста, где-нибудь в углу, покрытая фатой. Было бы светопреставлением, если бы жених присел к общему столу, тем более рядом с невестой, да еще целовал ее при всех. Это исключается. Таков обычай этого народа. Но в той стыдливости и сдержанности, с которой абхазец говорит о своих чувствах, есть что-то мужественное. Объяснение в любви также сдержанно. Здесь больше полагаются на чувство, нежели на язык. Если мужчина молча преподнес девушке платок, то это событие особой важности. С ним ни в какое сравнение не идут ни пылкие объяснения Ромео, ни серенады донжуанов. Казанова просто не был бы понят в Абхазии и его пристрелили бы на первой же развилке троп. Для новобрачных строится специальный домик — амхара. Стоит он где-нибудь в сторонке, подальше от любопытных. И будет стоять до тех пор, пока домашние не привыкнут к молодой невестке.