Воронеж | страница 5
И вот тогда Яков заплакал – от этой страшной, разламывающей душу тоски, от безудержного ничего, готового в любую секунду навалиться и раздавить его. Плакал он нечасто, а уж по такому поводу… Но сдержал он слёзы, наскоро вытерся тыльной стороной ладони, подошёл к девушке и спросил сиплым срывающимся голосом:
– Вам помочь? – и прокашлялся.
– Помочь? Да-да, конечно.
Девушка встрепенулась, как птичка, – очень похожа на птичку: маленькая, худенькая, как ребёнок, и голос… голосочек тоже, как у ребёнка, – совсем ангельский, и платье ситцевое – совсем уж бледное, застиранное. По тем временам, когда люди ещё не очень обносились – непривычно заношенное. Но главное, что больше всего поразило Якова – глаза, очень большие, прямо-таки огромные глаза, коричневые и такие глубокие – Яков захлебнулся. И снова внутри заколотилось, забилось, и не убежать от этого… Он сгреб в охапку железную кровать, прижал её к себе, будто думал, что она возьмет на себя, вытянет боль. Ребристые бока кровати глубоко врезались в его тело.
– Куда? – язык ворочался тяжело, как в колоколе.
– Вот сюда. Здесь…
Яков поставил кровать и, почему-то совершенно без сил, повалился на неё. Пружины тяжело ухнули под его телом и, непривычные к такой тяжести, заворчали, глубоко осели. И провалилось всё вдруг, разом рухнуло куда-то…
Выбив окно, он взлетел над землей высоко-высоко, она стала видна вся – грязно-синий шар, и вдруг прямо под ним – огромный белый гриб ядерного взрыва… Но вот он снова на земле. Вокруг бескрайняя степь, заросшая травой. До горизонта ничего не видно, кроме этого поля, сплошь изрезанного железнодорожными путями, по которым ходят небольшие оранжевые тепловозы, толкающие перед собой платформы. На платформах – головы, огромные головы, они высматривают на полянках меж путями людей. Стреляют молниями из глаза, убивают. Не убивают только эфиопов. Это они, склонив головы, стоят на коленях, но в глазах их весёлые искорки, словно бы играют в рабов.
Меж ними ходят надсмотрщики: все ли эфиопы?
«Подними голову!» – и Яков поднимает искажённое страхом лицо. «Эфиоп», – доносится до него голос уходящего надсмотрщика, тихий, словно дыхание неведомого Воронежа, и настоящие эфиопы с удивлением смотрят на чужака. И смотрит Яков на свои руки – Господи, они и впрямь потемнели – это он стал эфиопом. «У каждого в душе…» – толкует Яков кому-то. «Что же, что же я хотел сказать? О чём?»
Мучительное пробуждение: сначала из видения, в какую-то гладкую тьму, и ничего вокруг не происходит, а хочется быстрей вырваться отсюда, но ничего не сделаешь, лишь рвётся наружу сердце. "У каждого в душе есть свой эфиоп, у каждого – свой. Он как смертный камень – первое и последнее воспоминание”.