Из прошлого | страница 32



Но откуда же взялась эта сердцевина? Вспоминаю бурное негодование и бунт Мама о высеченном дворовом и думаю: это ее душа в нем говорила, других любила и за других страдала. - И весь его облик тут: от этого негодования, {74} от этой боли за других, за всю несчастную Poccию, он сгорел и умер. "Либерализма" в холодном, рассудочном значении этого слова в нем было так же мало, как и в моей матери. Не рассудок, а любовь, горевшая в его сердце заставляла его чувствовать всякую живую тварь, терзаться о всяком унижении человеческого достоинства и бурно негодовать против мучителей.

Это была бесконечно даровитая природа.

- Я - его брат и сверстник (я моложе его на год), учившийся с ним вместе, сидевший с ним рядом на одной скамье в гимназии, потом его единомышленник в философии - могу удостоверить, что он, как философ, не дал и десятой доли того, что он мог дать русской философии. Он унес с собой в могилу беспредельное множество мыслей, столь же ценных, сколь и глубоких, коих он не успел даже набросать на бумаге. Все им написанное и изданное было в сущности лишь блестящим предисловием к тому, что он хотел, но не успел высказать.

Отчего не успел? Это была одна из самых редких в мире трагедий. Не успел он оттого, что его талант был принесен им в жертву его сердцу. Всего шестнадцать лет продолжалась его литературная деятельность, началась в 1889 и оборвалась в 1905 году, когда он умер. Помнится, в течение этого времени ему было почти всегда некогда заниматься любимым делом - философией. Почему некогда? Потому что Россия тогда переживала исключительно тяжелые предродовые муки, а {75} средоточением этих мук был университет, которому он отдавался. Чем занимался он в то время? То ездил к властям - упрашивать за каких-либо заключенных, то скакал в Петербург - молить, чтобы не были сосланы поголовно в Сибирь участники многолюдной сходки, то тщетно пытался предотвратить нависшую над молодежью угрозу солдатчины, то изыскивал меры, чтобы как-нибудь спасти университет, то отдавал все свое время студенческому обществу или поездке со студентами в Афины, потому что у него сердце болело о молодежи, нередко забывавшей из-за "политики" высшие интересы культуры.

Мой отец жертвовал своим достоянием и разорялся частью ради музыки, частью ради дорогих ему людей. Мой брат Сергей сделал больше: он принес в жертву самую внутреннюю свою музыку, свою философию ради того, что больше и философии, и музыки - ради любви. Казалось бы, что может быть больше для философа, чем уход в тот внутренний слух, которым он слышит мир. Есть ли выше на свете наслаждение, чем это забвение всего, всего окружающего и наполнение ума и души из невидимого. Когда мне вспоминается образ брата, я чувствую, что и для философа есть нечто высшее, гораздо высшее. Нельзя уйти в прекрасный внутренний мир, когда рядом с вами томится в предродовых муках бесконечно дорогое вам существо. А что, если это существо вам даже не жена и не мать, а что-то еще большее, ваша родина? Что если опасность для нее такова, что вы каждый день и каждый час {76} себя спрашиваете - жива ли Россия, останется ли она в живых, родится ли из ее мук нечто святое, великое, сверхчеловеческое, или она умрет, не родивши? Кто это чувствует, тот поймет, что есть минуты, когда уходить во внутреннюю музыку безнравственно, и что ради любви можно принести в жертву самый свой талант.