Перстень в футляре. Рождественский роман | страница 63
Но тому, как котенок пытается подзавести в себе остывший движок, чтобы спокойней дремалось в пустыне мира, Гелий внимал с истинно болельщицкой страстью. Сердце у него чуть ли не барабанило в ребра, когда переживал он драматические перипетии этой яростной схватки в тельце котенка хамской дрожи и корректного мурлыканья.
Вот дрожь снова заглушила его. И снова упрямо запурхали, забухтели в котенке цилиндрики… И опять заглушила мурлыканье эта гадина, и в его тело впивающаяся своими присосками и трясущая, трясущая, трясущая… Но вот – опять схватило, схватило! Дрожь пыталась вставить какие-то палки в какие-то колесики, что-то в котенке похрипывало, сопело, срывалось, пощипывало, вроде сырого полешка в печке, почихивало, искрило, проворачивалось вхолостую… ды-ды-ды-мурлы-мурлы-пых-пых-пых-ды-ды-ды-мурлы-мурлы…
Котенок превозмог немного дрожь, замурлыкал, но смирения и корректности в этих, тишайших поначалу, звуках становилось все меньше и меньше. А вот однотактные, потом двухтактные, потом четырехтактные обороты мурлыкающего моторчика он продолжал наращивать и наращивать – пых-мурр-пых-мурр-пых-пых-мур-мур-мурррр, – не робея перед явно сникшей, несколько растерянной дрожью.
Наконец мурлыканье решительно восторжествовало во всех членах котенка, кроме кончиков ушей, четырех лапок и хвостика, куда дрожь отползла, отступив, и где она решила, судя по всему, окопаться и дрожать, не сдаваясь, до последней дрожинки.
Но котенку все это было уже до лампы. Котенок забылся во сне и в дарованном ему судьбою отдохновении от жестокого детства.
И Гелий вдруг понял, что он плачет. Никакие рыдания его не сотрясали. В горле не было спазм. Оба глаза слезились скорей всего от метельной темноты и ослепительного ветра, но глаз, подбитый и слипшийся, ужасно щипало солью безысходной слезы, словно в детстве прибавлявшей настроению момента вкус сладостно неразрешимой тоски и обиды.
Одно лишь только его сердце сжато было безмолвным, бессмысленным плачем, всегда опустошающим мозг, затрудняющим дыхание и сообщающим всему организму одинокого человека чувство неутолимой жалости к самому себе.
В тесноте сердечного пространства ютились теперь все до единой мысли Гелия. Они признательно молчали, как помалкивают в приютах судьбы беженцы или изгнанники, чтобы не надоедать, чтобы не раздергивать лишним словом, лишней просьбой или праздным замечанием и так достаточно обеспокоенных хозяев.
В вынужденном молчании мыслей была такая потрясенность собственной бездомностью, горечь некоторого успокоения под чужим кровом, невыносимо ясное понимание напрасности всех жизненных усилий и сует, но вместе с тем такое в них было чувство спасенности и избавленности от чего-то самого ужасного, что мысли Гелия плакали в его сердце, как плачут счастливые в своем несчастье погорельцы, поминая все обращенное случаем в прах и пепелище. И оно от этого сжималось, как сам он только что сжимался от бессилия и невозможности ничем, кроме как болением и разделением тепла, помочь другому маленькому существу унять жестокую дрожь и постылую тоску оставленности.