Русские мыслители | страница 88



Толстовское чувство действительности до конца остава­лось чересчур душераздирающим, чтобы сопрягаться с любым из нравственных идеалов, кое-как собранных Толстым вое­дино из осколков, на которые ум его дробил мироздание; всю исполинскую силу своего разума и воли своей Толстой до последних минут посвящал отрицанию этого факта. Неимоверно гордый — и в то же время исполненный нена­висти к себе самому, всезнающий — и сомневающийся во всем, хладнокровный — и обуреваемый страстями, высо­комерно-презрительный — и склонный к самоуничижению, истерзанный переживаниями — и невозмутимый, окружен­ный обожающей его семьей, боготворящими последовате­лями, согретый восхищением целого белого света — и почти всецело одинокий, Толстой — самый трагический средь великих писателей, отчаявшийся старец, коему никто уже не в силах помочь; ослепивший себя и скитающийся в окрест­ностях Колона.

Герцен и Бакунин о свободе личности

«Жизнь человека — великий социальный долг [изрек Луи Блан];

человек должен постоянно приносить себя на жертву обществу.»

Зачем же? — спросил я вдруг.

Как зачем? Помилуйте: вся цель, все назначение лица — благосостояние общества.

Оно никогда не достигнется, если все будут жертвовать и никто не будет наслаждаться.

Это игра слов.

Варварская сбивчивость понятий, — говорил я, смеясь.

Александр Герцен. Былое и думы[120]

С 13 лет <... > я служил одной идее, был под одним знаменем — война против всякой власти, против всякой неволи во имя безуслов­ной независимости лица. И я буду продолжать эту маленькую парти­занскую войну, как настоящий казак, auf eigene Faust[121] — как говорят немцы.

Александр Герцен, письмо к Мадзини[122]

I

зо всех русских революционных писателей девят­надцатого столетия Герцен и Бакунин остаются наи­более привлекательными. Различий меж ними было немало, и в учениях, и в темпераменте, а объединял обоих идеал личной свободы — средоточие их помыслов и действий.

Оба посвятили свою жизнь мятежу против любого угнетения, общественного и политического, государственного и част­ного, явного и скрытого; но само разнообразие их дарований доныне затмевает относительную ценность герценовских и бакунинских идей, касающихся этого важнейшего вопроса.

Бакунин был одаренным журналистом, а Герцен гениаль­ным писателем, чья автобиография остается одним из вели­ких шедевров русской прозы. Герцен-публицист не имел равных себе в девятнадцатом столетии. Его пылкое воображе­ние, способности внимательнейшего наблюдателя, страстная нравственность и умственный задор неповторимо сочетались с умением писать в одно и то же время возвышенно и язви­тельно, иронически и пламенно; с блестящей заниматель­ностью — и с великим благородством чувства и выражения. Что Мадзини сделал для итальянцев, Герцен сделал для соотечественников: породил — по сути дела, в одиночку — обычай и «идеологию» систематической революцион­ной агитации, основав тем самым русское революционное движение. Бакунинские литературные способности были не столь обширны, однако его личное обаяние не знало рав­ных даже в ту геройскую эпоху народных трибунов; Бакунин оставил по себе целую школу политической конспирации, сыгравшую огромную роль в великих общественных возму­щениях нашего собственного века. Впрочем, самими этими достоинствами, что принесли двоим друзьям и собратьям по оружию право на бессмертие, затмеваются выдающиеся таланты политических и общественных мыслителей, коими обладали оба.