Русские мыслители | страница 58



Похоже, интерес коренится в чем-то более личном: в горьком внутреннем противоречии меж накопленным жизненным опытом — и убеждениями; меж воззрени­ями на жизнь — и теоретическими представлениями о том, каковыми надлежит стать и жизни, и ему самому, Льву Тол­стому, дабы подобные воззрения были выносимы вообще; меж непосредственно получаемыми извне сведениями, коих Толстой, будучи слишком честен и слишком разумен, остав­лять незамеченными не смел, — и потребностью истолковать их таким образом, чтобы не вернуться к детским несуразнос­тям всех предшествовавших взглядов.

Ибо наиглавнейшее убеждение, которое темперамент и ум понуждали Толстого свято сохранять всю жизнь, гласило: все предыдущие попытки создать рациональную теодицею — пояснить, как и отчего то, что случилось, случилось именно так и тогда; и почему лучше или хуже было этому случиться, или не случиться вообще, — все подобные поползновения были несуразной бессмыслицей, низкопробным надуватель­ством, и достало бы одного резкого, правдивого слова, дабы их развеять.

Русский литературовед Борис Эйхенбаум, написавший наилучшую из критических работ о Толстом, существующих на любых языках, развивает в ней следующий тезис: тяжелее всего пригнетал Толстого недостаток положительных убежде­ний; а знаменитое место в «Анне Карениной», где брат Левина заявляет, что у него—у Левина то есть—положительной веры нет, и даже коммунизм, обладающий искусственной «гео­метрической» симметрией, предпочтительнее беспросвет­ного скепсиса, присущего Левину и ему подобным, — это знаменитое место повествует о самом Льве Николаевиче, подвергавшемся таким же нападкам со стороны брата, Нико­лая Николаевича[89]. То ли буквально этот эпизод автобиогра­фичен, то ли нет — а почти все, написанное Толстым, в разной степени автобиографично, — а предположение Эйхенбаума выглядит, в общем, резонным. По природе Толстой не был ясновидцем; многочисленные земные предметы и положения представали ему во всем разнообразии: он схватывал отдель­ную суть каждого и понимал ее отличие от сути остальных с отчетливостью совершенно исключительной. Любая уте­шительная теория, пытавшаяся слить воедино, сопоставить, «синтезировать», обнаружить скрытую подоплеку и тайные внутренние связи, недоступные невооруженному глазу, но, тем не менее, обеспечивавшие всеобщее единство явлений и предметов — тот факт, что составные части миропорядка, в конечном счете, срастаются друг с другом накрепко, — этот идеал неделимого целого, да и прочие подобные учения, Тол­стой без труда и не без презрения разносил в пух и прах. Гений Толстого умел воспринимать особенности неповторимые — почти не поддающиеся определению свойства, делавшие дан­ный предмет единственным в своем роде, отличным от всех остальных. Тем не менее Толстой жаждал универсального принципа, объясняющего все — то есть обнаруживающего сходство или родство, либо единое назначение, либо недели­мость внешне кажущегося разнообразным — взаимно исклю­чающих друг друга предметов и происшествий, той всевоз­можной всячины, из коей слагается мироздание[90]. Подобно всем очень проницательным аналитикам, обладающим очень живым воображением и очень зорким взглядом, — аналити­кам, прилежно рассекающим или дробящим в порошок, дабы добраться до неистребимого стержня или ядра, и оправдыва­ющим сию разрушительную работу (воздержаться от коей они все равно бессильны) убежденным утверждением, что иско­мые стержень либо ядро наличествуют и впрямь, Лев Толстой продолжал хладнокровно и презрительно сокрушать хлипкие построения своих соперников как недостойные разумных людей, упорно уповая на то, что отчаянно искомое «истин­ное» единство вскоре объявится — всего-то сперва и нужно разгромить шарлатанов и мошенников: хилую рать истори­ков, философствовавших в восемнадцатом и девятнадцатом столетиях. И чем назойливее тревожило Толстого подозре­ние, что, возможно, самоотверженные поиски напрасны, что ни ядра, ни стержня, ни общего объединяющего принципа не сыскать вовеки, тем яростнее гнал эту мысль прочь — посредством все более изощренных и беспощадных лите­ратурно-философских расправ над новыми и новыми само­званцами, когда-либо притязавшими на владение истиной. Когда Толстой удалился от литературных трудов и посвятил свое время сочинениям полемическим, упомянутая склон­ность окрепла, ибо на задворках сознания скреблась раздра­женная мысль: никакого окончательного решения не сыщется вовеки, поскольку его нет,—и Толстой с обновленной яростью накинулся на ложные учения, сулившие душевный покой, но, согласно Толстому, оскорблявшие человеческий ум