Футбол в старые времена | страница 29
Благое соображение лишь на мгновение облегчает. Ибо как никогда ясно делается, что не к обычной покорности меня понуждают, не к общепринятому в каждом дворе подчинению младшего старшим, слабого сильным, одного всем, а к повиновению, доселе мне неведомому, посягающему на такие уж сокровенные мои владения, на которые никто и никогда не имеет права посягать.
– Да нет, – мямлю я тем не менее и слышу свой собственный дрожащий голос как будто со стороны, словно и не я это говорю, а кто-то другой подражает моей интонации, – я что, разве я против всех? – Ужасно хочется почему-то придать своему голосу залихватскую, веселую уверенность, которая, я почему-то в этом убежден, будет встречена гораздо лучше безропотного послушания. – Как все, так и я. Раз все... то я тоже болею теперь за «Спа...», за «Спартак».
Последнее слово, будто заклятье, я не могу выговорить сразу и в конце концов произношу его еле слышно, срываясь на шепот, сознавая с очевидностью, что именно в тот момент, когда слетает с моих губ роковое название, и совершается предательство. Боже, как мне стыдно! Я физически ощущаю, как жгучая, мучительная краска заливает мне лицо, кажется, что не наши коноводы стоят сейчас чуть поодаль, а вся моя любимая команда во главе с тренером, как фотографируют ее после победы в чемпионате, стоит и смотрит на меня с тихой и горькой грустью. Впервые в жизни я чувствую себя предателем. Ни один человек не уличил меня в том и не упрекнул, те, кого я малодушно и позорно предал, даже не догадываются о моей измене, да и не узнают о ней никогда – легче от рассудочных, бесспорных этих соображений никак не становится. Стыд разгорается во мне, и от внутреннего этого жара я позорно и гнусно исхожу потом. Я стараюсь улыбнуться, собрав для этого в комок все душевные силы, улыбка эта должна даровать прощение и окружающим, и мне самому, забвение должна она ознаменовать, вот в чем суть, однако забвения-то как раз и не получается. И не получится, я четко это понимаю.
Как же прозорлив ты оказался! Это даже удивительно...
Ныне ты утешаешь себя тем, что это было первое и последнее предательство, которое ты совершил в этой жизни. Этот довод, даже обращенный к самому себе, звучит чрезмерно благородно, но ничего не поделаешь, и по зрелом размышлении нельзя не отметить среди разнообразных грехов, и немалых наверное, предательства, очевидно, больше не числится. Настолько не числится, что уже хочется поверить в сугубую умозрительную книжность этого порочного поступка. Ибо обыденность нечасто ставит нас перед необходимостью радикального выбора, в ней все расплывчато и неопределенно, границы между добром и злом размыты, одно как бы невзначай перетекает в другое, всему, чему угодно, можно найти если не оправдание, то уж объяснение во всяком случае. И вот как только во взрослой, нынешней жизни ты поверил, как только научился все понимать и все оправдывать, как тут же тебя и предали. Откровенно, бесстыдно, с веселой жестокостью, с почти школьной наглядностью на каждом этапе этого классического вероломного действия. И ты опешил. Ты вдруг разучился тому, чему и учиться-то не надо специально, что само собой получается – например, дышать. Ты вообще чуть не умер от недостатка кислорода и от неотступной, мучительной, неопровержимой мысли, что если возможно это, то значит, невозможен ты, значит, твоя жизнь невозможна. И это не была истерика, как полагали окружающие и мнимосочувствующие, это было осознанное отчаяние, трезвое и очевидное нежелание жить.