Дорогие мои старики Из переписки с родителями в военные годы (1941-1945) | страница 61



(Насколько помню, это было во время возвращения с фронта из Югославии, по дороге самолет сел на ночевку в Киеве, а когда я утром улетал дальше, то на несколько минут усадил провожавшую меня Е. Е. Каменскую в самолет [33].)


19 декабря 1944 года

(Из неотправленного мне письма матери, вернувшейся уже к этому времени в Москву)

Так вот, мой друг, как ни горько, а должна сказать тебе, что то же ощущение боли и неловкости за тебя, какое я испытываю по отношению к твоей личной жизни, я пережила и на твоем вечере и долго спустя, и очень, очень остро. Все мои смутные ощущения, неясные опасения, предчувствия как-то разом подытожили, и многое я поняла, и в этот вечер, и в ближайшие после него часы и дни. Во-первых, не старайся сразу принимать в штыки то, что я вижу и понимаю очень ясно; и, во-вторых, не пытайся применять к сказанному твое обычное примитивное объяснение «ревность». Нет, милый, здесь большая любовь к тебе и огромное желание видеть тебя возможно лучше и чище во всех областях твоей жизни. Как я понимаю, К. Симонов сделал огромное важное дело, разбудив в молодежи большие требования к любви, заговорив о ней во весь голос, что не полагалось в обычных канонизированных формах литературы и поэзии, где герои любили и строили жизнь по определенному, казалось, твердо заведенному порядку. Симонов нарушил этот порядок, он показал такие внутренние богатства души, такие переходы и взлеты чувств, такое море возможностей, что дух захватывало. Молодежь поняла и почувствовала, что любить — это вовсе не так просто и легко, как казалось, что можно и должно стремиться, добиваться, становиться лучше, что есть ради чего. Это одна сторона — положительная. Затем молодежь сделала, не могла не сделать этого вывода, что Симонов, предъявляя к любви огромные требования, в своем чувстве несчастлив. Первое время это служило к украшению, он хочет такого ответного чувства, предъявляет такие требования, что его трудно удовлетворить. Потом появился портрет женщины, которую он любит, он рос, постепенно составляясь из штрихов, рассеянных по стихам, приобретали плоть и кровь и те черты, которые от него отталкивали и объясняли читателям, почему же Симонов несчастлив. И вот читатели, вернее, читательницы, их, видимо, большинство, стали все больше и больше не любить женщину, которая делала их требовательного поэта несчастным, а он все дальше и дальше рассказывал о своем чувстве, делаясь все более откровенным, вынося на их суд то, самое интимное, что обычно люди сохраняют для себя самого и для той, которую любят, и тут началось то, что породило эту нездоровую атмосферу среди молодежи в ее отношении к тебе. Героиня отталкивала своим портретом, а их Симонов не оставлял ее. И вот во всей своей силе и наготе встал вопрос: что же его держит? И тут услужливо побежали на помощь интимные подробности стихов, пришло разбуженное нездоровое, неудовлетворенное любопытство — и в зал пришла не мыслящая, в своем большинстве, не оценивающая, заставляющая поэта расти аудитория, а та толпа, которая не постеснялась вставать, напирать друг на друга, толкаться, чтобы видеть ту женщину, которую — одни осуждают, другие — завидуют, женщину, которую ты все равно что раздеваешь перед всеми. Не думаю, чтоб ей это могло быть приятно, и не понимаю, как ты не учел этих возможностей. Мне было исключительно неприятно за нее и очень нехорошо за тебя. — Вот К. Симонов, которому действительно есть чем гордиться, вклад которого за войну огромен и заслуживает всякого уважения и высокой оценки, в своем первом за время войны выступлении в Колонном зале перед широкой аудиторией, все свои достижения сводит к одной лирике, а в лирике — к своим отношениям все с одним и тем же человеком. Насколько богаче был твой вечер в Доме Учителя, когда ты по этапам раскрывал свое творчество, свой внутренний рост. А где здесь были люди, которые хотели этого роста в дальнейшем, которые интересовались твоими планами, наметками? Нет, они не спрашивали тебя ни о чем, они только писали записки, и ты этот раз даже не потрудился их взять и прочесть. Это был какой-то жест полубога, а на деле тебе нельзя было их читать, потому что там кроме нездоровых и неудобных для тебя и женщины, которой все посвящается, вопросов — и быть ничего не могло. Ты и она, она и ты — это душно на протяжении нескольких лет подряд, мыслящие люди относятся к этому критически. Разве не лирикой прозвучали бы некоторые строки из Суворова, разве может быть что лучше, чем «Ты помнишь, Алеша?». Из новых мне очень понравилось «На аэродроме» и «Летаргия». А сколько хорошего ты можешь сделать для молодежи, как можешь поднять ее. Прости, родной, если не по душе, но зато это от души. Мама.