Тайные письмена (сборник) | страница 11




Если бы мы знали всю историю наших несчастий, мы не были бы столь несчастными. Она утешала бы нас тем больше, чем они были бы трагичнее. Стоило бы только не быть героем, достойным вызвать слезы — иначе так и останешься безутешным.

Тот, кто обладает в наших глазах большим моральным авторитетом, нас смущает. Малейшие его желания бременем ложатся на происходящее, как тягостная необходимость. Хотел ли в этот вечер X., чтобы толпа поскорее рассеялась, и мы наконец смогли бы оказаться вдвоем? После того как все ушли, я тоже удалился — предпоследним — и X. остался один. Смущение ли одержало во мне верх над желанием, или они, обусловленные друг другом, подействовали заодно?


Итак, мне недостает всего. Впрочем, это не страшно — моего чувства мне достаточно. Я предпочитаю его счастью. Достигнув такой степени совершенства, оно становится более драгоценным, чем объект, который его вызывает. Это состояние, в котором тот, кто ты есть, гораздо важнее отношений с тем, кто позволил их с собой установить. На такой высоте уже ничего ни от кого не требуешь, только от самого себя. Оказавшись по ту сторону границ природы, обретаешь все. Живешь в «эфире», в каком-то предвечном пламени, где постоянно встречаешь объект своего желания, а он находит тебя — по сути, это лишь нескончаемый переход из него в себя и из себя в него, на самом тонком уровне бытия.

Мне больше не нужно спать, как будто я уже умер; даже когда удается закрыть глаза, часть сознания, продолжающая бодрствовать, тут же с силой встряхивает меня и начинает упрекать в том, что я забыл X., — а позабыв о нем, я тем самым отнял и у него часть его величия, и у самого себя — часть своего совершенства. Когда любишь, сон кажется непростительной слабостью — да что там, почти кощунством!


Я уверен, что он тоже боится меня, и это справедливо. Страсть, накалившись до определенного градуса, начинает ужасать, а также смущать того, кто является ее объектом — раз уж он не пожелал быть ее причиной, раз уж он выбрал спокойствие и заурядность обыденной жизни.


Сколько я не думаю о том, чтобы хоть отчасти примирить степень важности самого себя и своей дружеской привязанности, — всякий раз убеждаюсь в том, что для дружбы следует установить границы. Здесь я обнаруживаю неразрешимое противоречие между своей гордыней и своей застенчивостью, равно искренними. Требовательность по отношению к самому себе — это, по сути, та форма, которую приобретает моя гордыня в дружбе; и та и другая равно безграничны. Если уж я поставил себя на службу другому, то именно от себя требую совершенства — но я не знаю, кому, в конечном счете, на самом деле принадлежат почести: тому, кто их воздает, или тому, кто их получает (последний, впрочем, чаще всего не принимает их всерьез).