Политика & Эстетика. Коллективная монография | страница 28
Каким глубоким и незабываемым взглядом он обводил толпу и огни, поток которых замирал в нескольких шагах от его отталкивающей нищеты!114 –
отмечает рассказчик, рассматривая старого акробата. В том же ключе он описывает вдову, остановившуюся перед концертом в городском саду:
И она вместе с плебеями, среди которых оказалась и которых в упор не видела, смотрела глубоким взглядом на сверкающий мир и слушала музыку, тихонько покачивая головой115.
Оба взгляда имеют нечто общее: глубину. Здесь и разворачивается меланхолия. Она выражает дистанцию, которую держит тот, кто лишен иллюзий и прекрасно знает: любая мечта о социальном рае в меркантильном и бесчеловечном обществе, к которому он принадлежит, – это обман, а иллюзия прогресса лишь прикрывает строительный мусор Истории.
Перевод с французского О.Е. Волчек
Татьяна Соколова
СИЛУЭТ ЭКСЦЕНТРИЧНОЙ ЛИЧНОСТИ В ТВОРЧЕСТВЕ БОДЛЕРА
Понятие эксцентричного соприкасается с бодлеровской идеей «странной красоты». Странность он считает «непременной приправой для красоты любого рода» («l’étrangeté est comme le condiment indispensable de toute beauté»116). Современная красота, по Бодлеру, «обручена» с «сердечными язвами», тоской, страданием:
«J’aime le souvenir de ces époques nues…»
«Люблю тот век нагой…» (Перевод В. Левика)
К этой своей излюбленной мысли поэт возвращается многократно, в том числе в цикле «Fusées» («Вспышки», VIII, X). Все лики «ужаса жизни» («horreur de la vie») – уродливое, отталкивающее, страшное, злое, мучительное – претворяются в «странную» красоту посредством совершенной художественной формы, и тем самым из любого феномена извлекается квинтэссенция реальности. В этом суть, пожалуй, самого шокирующего шедевра Бодлера – стихотворения «Une Charogne» («Падаль»). В момент публикации оно давало повод называть автора «поэтом падали» («poète des charognes»117), осуждая его за грубый, экстравагантный и потому считавшийся неприемлемым выбор объекта поэтического живописания. И в настоящее время «Une Charogne» иногда примитивно понимается как опыт жестокого «реализма» или «натурализма». В свете же бодлеровской идеи «сверхнатурализма» эта эпатирующая зарисовка предстает не просто как скрупулезное описание, зримо воссоздающее некий физический казус. Чьи-то разлагающиеся останки у обочины дороги – само по себе отталкивающее зрелище, но Бодлеру этого недостаточно, и он живописует эффект, который возникает под яркими лучами солнца: искаженная тлением мертвая плоть принимает форму, удивительным образом ассоциирующуюся с распустившимся цветком. Воображением («самой научной из всех способностей») эта картина воспринимается как некий знак, как пример в ряду «универсальных аналогий», в нем явлена мистическая соотнесенность между ужасным – и притягательным, мертвым – и живым, отталкивающим – и прекрасным, сиюминутным – и вечным. Обескураживающие финальные слова стихотворения, обращенные к любимой, – это вовсе не оскорбительная шутка поэта в адрес подруги, и не мизантропическая насмешка, и не банальная мысль о недолговечности физической красоты, а экзистенциальное размышление о реальном и идеальном, о памяти, которая, как и воображение, способна противостоять времени и забвению всего, что так уязвимо, тленно, но необходимо и дорого человеку.