Улыбка прощальная ; Рябиновая Гряда [повести] | страница 128
— На полковника потянет?
Наобум говорю, что, пожалуй, майора хватит.
— И майор — сила. Поди, и книги пишет?
— И книги пишет. О писателях. Вроде как Белинский раньше.
— Чего лучше. На писателей критику наводит. Стало быть, генералом перед ними. По всем статьям ученый. А вот Панька сбился.
— Как не сбиться, — вмешивается мама. — Весь в тебя: только и есть на уме, что бабы.
Тятенька виновато понурился и промолчал. От сытости он разомлел, стал дремотно дергаться головой. Я опять увела его в чулан.
Съездили с мамой на ту сторону Волги, на убогое, голое кладбище, постояли у Мишиной могилы. Мама пожаловалась и мне и богу на Зойкино жестокосердие.
— Приехала все-таки. Ребятишек — двое у них, что у тебя же, — ни одного не захватила. Не наглядится на нее Миша, за руку держит, выспрашивает, как живешь. Слышу, буркнула: «Сам знаешь как. Дико, в окошко лоси заглядывают». О детях ему узнать не терпится, что, мол, с собой не взяла. Опять срыву ему: «С собой… И там как собаки надоели, только жрать просят. Хошь, так привезу». Миша — как не хотеть, вези. Уехала. Думали, на другой день оборотится, а ее нет и нет. Выберется он с палочкой на пригорок и глядит, ждет… Не дождался. Экое у нее каменное сердце. Жив ли, нет ли, поди, и не ведает. Бог ей судья. Поедем-ка, тоскливо, чай, там нашему слепенькому.
Дома — день за днем в делах. Решили с мамой, ни к чему теперь сеновал, спать там некому, сена давным-давно нет, давай разбирать на дрова бревенчатый накат. Заглянул на шум дядя Стигней и велел нам слезать.
— Свергнетесь еще, убьетесь. Женское ли это дело.
Кликнул, вроде на помочь, знакомого нерядовца, сидевшего на берегу с удочкой, и в один уповод распилили весь накатник, искололи и сложили в поленницу.
На подволоке отыскала я ведро с мелом, решила печку побелить. Мама и тут вспомнила Мишу.
— Тоже на печь косился, вишь, мол, как паровоз черная. В троицу помню… Недельку, говорит, еще поваляюсь, отдохну и побелю. А через недельку глаза ему горемычному закрыла. Как человек ни планует, а смерти не минует.
Будто улыбнулась печка, когда высохла после моей побелки. И в доме посветлело. Мама уселась к столу тятенькины исподники платить, я — худые носки надвязывать, какие в печурках нашарила. Опять у нее только и речи, что о нас да о тятеньке.
— Сама-то, — говорю, — как эти годы жила?
— Сама? — В голосе ее недоумение, словно я напомнила ей что-то такое, о чем она давно позабыла. — Всяко. Не помню уж как. То дела, то горюешь. Люты змеи сердце сосут, горюч камень ко дну тянет. Витя — каким мне только не видится! И пулями простреленным, и саблями изрубленным… Миша и день и ночь в глазах. Сергей и Володя, ладно, в затишке были где-то, а другие? Проня — лихая головушка, Иван с Павлом? В самом побоище. Одна дума точит: уцелеют ли? С отцом нянчилась, тряпки из-под него стирала. До себя ли!