Сакральное | страница 43
Мы подъехали к дому перед самой грозой: по террасе гулял ветер, плетеные кресла двигались сами по себе, по лестнице скатывался легкий стульчик, со всех сторон хлопали двери и оконные ставни. Мы стали кричать. Никого?
Мне показалось, что из‑за столба в сад пристально вглядывается наша соседка. Я бросилась к ней с вопросом: «Где наша мать?» Она ответила: «Я точно не знаю, но ваша сестра побежала к реке». Жак быстро отошел мягким пружинистым шагом (он все время как будто на теннисном корте, остальные ходят по дому, будто это церковь). Тут подошла мать, а затем и Жак со словами: «Я влепил ей как следует». За кустами промелькнула тень: Катрин поднималась к себе, окинув нас взглядом, полным ненависти.
Мать, как обычно, читала нотации, случилась сцена. Что же, собственно, произошло? Она просто разговаривала с Катрин, а та вдруг, заткнув пальцами уши, принялась биться лбом о стенку, затем побежала топиться. Мать догнала ее у прачечного помоста, куда, к счастью, уже подоспел Жак.
«Ну чем я провинилась, что у меня такие дети?.. Нет, такая жизнь не для меня…» — Мать расхаживала из комнаты в комнату с потерянным видом, сжимая ладонями виски; ее волосы, всегда гладко причесанные, жирные и уложенные на прямой пробор, теперь были всклокочены от ветра и негодования. Брат постоял и, сжав губы, пошел запирать Катрин на ключ. Он решил следить за окном ее комнаты, которое замотали железной проволокой. Оставшись с Жаком наедине, я уже не смогла сдержать рыданья: «и это называется жизнью…» — «Да нет же», — сказал он, сделав упор на слове «нет». Его злило, что и он был захвачен этой атмосферой драмы: «Отстань, тебя еще не хватало». Брат проголодался, мы сели за стол. Я не знала, о чем они «просто разговаривали», но всех ненавидела — мать, брата, сестер, мне было ненавистно постоянно чувствовать себя сообщницей одного против другого и ни у кого из них не находить ответа для себя самой. В тот вечер я всем своим существом была на стороне сестры, мне хотелось взломать дверь ее комнаты: с ней, по крайней мере, мы могли броситься друг другу в объятья и поплакать вместе без всяких слов. Эти совместные рыданья всегда заканчивались самым естественным образом — воспоминаниями об отце. Мы просто твердили его имя, будто он все еще был с нами, это был вызов матери, которая всем своим поведением, даже тоном голоса предавала его смерти вторично.
Мне случалось жалеть мать, когда ей досаждал брат, тогда я говорила, что он высокомерен; но когда она тайком забирала мои книги, я принимала сторону брата и испытывала ужасное облегчение, если он заставлял ее страдать. Я защищала Катрин от Жака, ибо она, как и я, остро ощущала все зло нашего дома и никогда не смеялась, но я была за него, за его веселье и смех, когда Катрин представала в моих глазах тенью священника. Я любила свою сестру и восхищалась ею из‑за этого духа противоречия, который проявлялся в ней на каждом шагу. Так, во время воздушной тревоги, когда все сидели в подвале, она захотела подняться на крышу, посмотреть на дирижабль, из‑за чего вышла маленькая сцена, которая благополучно разрешилась, несмотря на «серьезность обстоятельств». И она поднялась, я была на пять лет младше, я разрывалась между материнской осторожностью и возбужденным состоянием сестры, но все же пошла за ней следом, не желая признаться, что узкая железная лестница, круто идущая вверх по спирали, как на Эйфелевой башне, сама по себе вызывала у меня головокружение. Мы забрались на крышу, мы были выше «всего Парижа», над нашими головами скрещивались лучи прожекторов. Я любила Катрин, любила за то, что всякий день, по всякому поводу, она была против матери. Но я чувствовала себя страшно далекой ото всех, я еще могла разобраться в том, что хотел каждый из них, но не умела выразить собственную реальность никому на свете.