Пришвин и философия | страница 36
Отметим по ходу рассказа об этой перекличке Гачева и Пришвина, что в ней они оба отсылают нас к такому философу творческого порыва и интуиции, каким был Анри Бергсон. «Нужно посмотреть на вещь, – записывает здесь же Пришвин, – своим глазом и как будто встретился с ней в первый раз; пробил скорлупу интеллекта и просунул свой носик в мир. Это узнает художник и первые слова его – сказка»[60]. Гачев же обычно говорил не о сказке, а о мифе, что в данном случае совпадает.
Нам остается выразить свое отношение к очерку-эссе Гачева о Пришвине[61]. Какая это замечательная, типично гачевская «эссе-юшка»! Все напряжено, упруго, и в то же время какая свобода слова, мысли, умозрения! Пришвин как в калейдоскопе стремительно поворачивается разными гранями, при этом – никакой воды, пустых «логических выкладок», все подтянуто, поджаро, как и сам автор этого портрета, включенного в галерею русских мыслителей.
Какая динамика, игра! И поэтому мои критические замечания – сущая мелочевка.
Портрет Пришвина-мыслителя, одним духом набросанный им первоапрельским утром 1988 г., замечателен тем, что в нем смешались автор и его герой. Гачев и так любит поиграть словами, их звучанием, а тут еще – первое апреля и воодушевляющая оказия: заказ от АПН[62] на книгу портретов русских мыслителей от Пушкина и Чаадаева до Пришвина и Бахтина с иллюстрациями Юрия Селивёрстова! И летит, летит мысль Гачева, пузырясь игрой воображения, как весенний поток.
Кто такой Пришвин для Гачева? «Медведь с записной книжкой на пне уселся и медок бытия слизывает язычком Слова – таким мне видится Пришвин» (с. 98). Логика Гачева проста: Пришвин – Михаил Михайлович; «Михал Михайлыч», значит, медведь[63]. А в остальном – Пришвин это или сам Гачев? И то и другое. Скорее даже сам Гачев, усевшийся с раннего утра за «машиночку» и напропалую пишущий в свое удовольствие («медок»).
Сопоставим теперь это гачевское впечатление с аналогичным высказыванием Пришвина о своем писательстве. Вот в «Журавлиной родине» он рассуждает о стремлении человека пишущего «возродить себя в форме» и поясняет его таким сравнением: «Стремление заключить ягоду жизни в сосуд вечности». Гачевский «медок бытия» перекликается с пришвинской «ягодой жизни», а «Слово» со слизывающим этот «медок» «язычком» соответствует пришвинскому «сосуду вечности». Подобие весьма близкое. Однако есть и различие. Действительно, уменьшительные словечки, особенно этот «язычок», аналога которого нет у Пришвина, создают характерно гедонистическую окраску процитированного гачевского афоризма. Но в пришвинском высказывании нет тональности индивидуалистического гедонизма, которая звучит у Гачева. Если все же некий «гедонизм» у Пришвина и есть, то это не стремление «к сладкому во рту», а «жадность так заключить ягоды жизни в сосуд, чтобы он был вечно неистощим»