Боевой девятнадцатый | страница 84



— Петя, — сказала она, — ты что молчишь?

— Я боюсь помешать тебе. Ты думаешь о чем-то.

— О чем же я могу думать?

— Не знаю о чем, но, должно быть, о хорошем.

— Тебе скучно?

— Нет. Мне хорошо. Ты сегодня играла лучше, чем когда-либо, с душой. Мои ребята очень довольны. За это тебе большое спасибо. Такое удовольствие мы редко получаем. И скажи, ведь ни они, да и я сам в музыке, по правде сказать, ни черта не понимаем, но мне бывает хорошо от нее. Ну, как тебе сказать!.. Ну, здорово, когда душа вскипает и перед тобой как бы вся жизнь на ладони, а жизнь была у нас — ты сама знаешь — дрянной. И оттого-то еще пуще зло берет, что не было правильных путей, да и самой-то жизни настоящей, полной не было. Вот сегодня я встретил товарища с тех мест, откуда я родом.

— Не тот ли солдат, что был с тобой в городе днем?

— Этот самый. Боевой и бывалый парень. Он рассказал мне, что несколько дней назад был в моем родном селе, где живет отец, с которым я не виделся лет семь.

— А ты писал ему?

— Писал, Надя, — вздохнул Паршин, — писал много раз, но ответа не получал. Либо мои, либо отцовские письма не доходили. Ведь я то в одной части, то в другой, а тут то и дело ломается фронт и разделяет меня с ним. Отправишь письмо, а оно поплавает, поплавает, да и утонет. Хороший у меня старик, а вот пожить с ним и не пришлось. Наезжал он редко. Бывало скажу ему, чтобы он оставался у меня совсем, а он покачает головой, махнет рукой и долго молчит. А уж потом горько усмехнется и скажет: «Тебе, Петя, легко было оторваться от земли, ты молод, а я ведь с тоски здесь пропаду. Ты вот уйдешь на работу, а я жду тебя, жду и не знаю, куда себя деть. Нет. Ни домоседом, ни нахлебником твоим я быть не могу». Да и в самом деле. Ведь он хлебороб. А война совсем разлучила нас. Сначала переписывались, я ему деньги посылал, а вот уже давно — от него ни слова. А как бы мне хотелось его увидеть, порадовать, обнять и вволю наговориться.

Где-то за домами один за другим хлопнули сухие и резкие выстрелы. Паршин остановился.

— Это из нагана, — спокойно определила Надя и, помолчав несколько секунд, попросила:

— Ну, расскажи же что-нибудь еще о себе.

— Мои воспоминания очень скучные. В них нет ничего радостного. И вот когда ты играешь, они так и лезут, так и лезут, а в душе появляется обида. Помню, как в первые месяцы учения в мастерской я растапливал маленькую печь древесным березовым углем для нагревания паяльников, раскладывал инструменты и приготавливал материалы. Работал я тогда в бригаде у мастера Буша, немолодого, злого и молчаливого немца. У Буша были набухшие красные веки с постоянно слезившимися глазами. Он часто посылал меня в инструментальную, и если я приносил не тот инструмент, он с ожесточением замахивался на меня, ругался и больно щипал. Однажды я ушел в инструментальную, а Буш положил на верстак остывать только что откованный молоток. Когда я возвратился, Буш велел мне подать молоток. Ничего не подозревая, я схватил его всей пятерней и, выронив, замахал обожженной рукой. Видевший эту проделку Буша подошел старый слесарь Голубев и, укоризненно покачав головой, сказал Бушу: «За что же ты так мальчонку? Эх ты, гадина!» Товарищи намазали мне ладонь мазутом и заставили держать ее над огнем. «Крепись! — говорил мне старик Голубев. — Клин клином вышибают». Так мастеровые учили лечить ожоги. В этом случае нет ничего особенного, но он глубоко запал мне в душу. После него я так привязался к старику Голубеву и его сыновьям, что считал их за самых близких мне людей. Потом я долго думал о том, как же калечили и ожесточали рабочих-подростков и как горько доставался им кусок хлеба. Впрочем, и сейчас много еще жестокосердных, злых негодяев и прохвостов.