Перед зеркалом. Двойной портрет. Наука расставаний | страница 28



2

По комнате из угла в угол расхаживал, драматически взмахивая руками, писатель Роберт Тюфин. Кекчеев тотчас узнал его – по великолепным глазам, по шубе, с великолепной небрежностью наброшенной на широкие плечи.

Тюфин был сухощав, широкоплеч, размашист. Имя его как нельзя лучше к нему подходило. С одной стороны, он был именно Робертом, даже Робертом-Дьяволом, с ораторским пафосом, с актерскими движениями и с рассказами, шикарными, как кинематограф, с другой – Тюфиным, стало быть, человеком сердечным и нечиновным.

Дни, когда он ходил Робертом-Дьяволом, были тяжелыми днями для его жены, друзей и издателей. Он ходил слегка согбенный, как бы под тяжестью наследства, завещанного ему всей русской литературой, говорил какие-то высокие, но абстрактные слова и начинал покровительствовать прохвостам.

Просто Тюфиным он был приятнее, тоньше и умнее. Поэтическая шевелюра его, когда он был просто Тюфиным, выглядела дьячковской.

В кресле у письменного стола торчал, съежившись, старый стриженый и седой усач. Усач с наслаждением чесался. Он был пьян. Он засыпал – и, проснувшись, со свистом выпускал воздух на краснощекого редактора-здоровяка, который сидел за столом в иронической позе.

У окна, заложив руку за борт пальто, гордо вскинув голову, стоял известный не только Кекчееву поэт с надменным выражением лица. Он не слушал Тюфина, но на усача смотрел свысока. Очевидно, само поведение усача – то, что чесался и засыпал, – казалось ему оскорбительным.

– Ли-те-ра-ту-ра! Что такое, ты думаешь, литература? – значительно округляя глаза, говорил Тюфин. Он обращался к редактору, который, слушая его, хладнокровнейшим образом копался в принесенной Кекчеевым корректуре.

– Литература – это организм! Все, что я написал, – органично! Эпоха!

Здоровяк поправил пенсне и саркастически улыбнулся.

– Именно органично! – с твердостью повторил Тюфин. – Если я, скажем, пишу сейчас роман… Так ведь это ж вместе с тем организм! Ты посмотри! Каждая страница – душа! Ты можешь вообразить, что у меня черт-те где, в Киевской губернии живет мужик, знакомый мужик. Можешь?

– Воображаю, – бесплодно иронизируя, сказал здоровяк.

– Так вот этот самый мужик для меня – эпоха. Милый мой, да ведь в этом же и есть вся мощь литературы, – добавил он, внезапно смягчаясь, – да ты же врешь, ты меня понимаешь! Раньше я просто так себе писал, ей-богу, многое из одной гордости не печатал. А теперь нет – шалишь! Теперь я каждую строчку! Все! Все обязан печатать! Потому что я сам себе не принадлежу. Кому же я принадлежу? Эпохе!