1937 | страница 14
Тридцать девять орденов дали МХАТу, а мне бы только забыть обо всем и успокоить голову и лечь на траву и заплакать, а слез нет, все слезы высохли сразу, только грудь давит и жмет — от ложных поклепов, от клеветы и ужаса невыносимого позора… Мне бы только к траве поближе да к дочке — она сейчас спит и посапывает — она еще ничего не знает, и не надо ей знать, завтра новый день мучений, пройдет этот день, и будет еще и еще… пока не выдержит сердце и разлетится на куски, горячее и пустое, как пережженный комок глины…
10/V
Где-то там шло собрание, на котором его отовсюду исключали, а за окном светило солнце, потом набегали тучи, моросил весенний дождик, весна шла, перемежаясь холодами и неприятными ветрами, но все-таки это была весна… а в зале, набитом людьми, его исключали.
В нотариальной конторе девушка со светлыми волосами, присмотревшись к его подписи, которую нужно было заверить, вдруг спросила: “А вы тот самый, о котором писали?” Да, тот самый. Тогда девушка вышла к нотариусу, и он пошел за ней. Нотариус, старый, желвачный, плохо бритый, посмотрел на него и спросил просто: “А НКВД вас не беспокоит? Нет… Ну, тогда, пожалуй, можно и заверить”. Он пошел снова за девушкой, как получивший пощечину, лицо его горело от незаслуженной обиды, еще одной, вдобавок ко всем, уже свалившимся на него. Но он решил все перенести, все терпеть, одного только он не мог заставить себя сделать — пойти к тем людям, от которых зависела его судьба, и просить их о себе и за себя… Он просто решил молчаливо ждать. В его комнате стоял букет черемухи — запах густой и сладкий вдруг разбудил воспоминания молодости, беспечных лет и радостной любви… Он заплакал, прижав к лицу букет, и потом снова начал ходить по комнате, как это он делал теперь целыми днями, доводя себя до исступления, все думая и думая об ужасной несправедливости, обрушевшейся на него…
Но чем больше он думал, тем труднее ему становилось, и голова снова начинала гудеть, а он уже боялся этого гудения, он торопливо выходил тогда на улицу и ходил, всматриваясь в людей, он не мог ни работать, ни читать, ему хотелось уткнуться куда-нибудь в угол и заснуть на год или два, чтобы проснуться уже другим… Но он знал, что надо будет эти два года не спать, а жить — день за днем, отсчитывая часы и проводя их как угодно… Людей вокруг него не стало, он был теперь как в одиночной камере, только стены ее все-таки были еще очень широки и можно было гулять сколько угодно, смотреть на небо и радоваться солнцу, нюхать черемуху и покупать ландыши и апельсины, которых появилось на улицах вдруг очень много, — из Испании привезли их и продавали в корзинах на улицах, город сразу повеселел от продавцов с приятными корзинами, полными красных сочных плодов.