Эпоха добродетелей. После советской морали | страница 49



Уже к концу 1940-х годов стало ясно, что с этой задачей советские инженеры человеческих душ удовлетворительно справиться не смогли. Не получилось убедительно нарисовать ни негероического героя, ни «самодисциплинирующего ребенка», ни «свободной марионетки» вроде Буратино, которая обладала бы всеми качествами автономной личности, но всегда добровольно выбирала бы то, что требует от нее в очередной раз изменившаяся «линия партии». Усилия предпринимались немалые: «В педагогических опусах конца 1940-х годов была предложена <…> невероятная утопия – свободного, самовоспитывающегося, но при этом абсолютно дисциплинированного и индоктринированного подростка», которая «стала особенно значимой из-за кризиса школы». Тем не менее «поставленная перед детьми задача – стать идеологически безупречной личностью, познавая при этом собственные реальные достоинства и недостатки, – была настолько сложной и нежизнеспособной, что, кажется, вызывала скрытое недоверие даже у участников дискуссий о воле конца 1940-х»125.

Удивительно ли, что на таком фоне относительно непротиворечивые, целостные и эстетически привлекательные личностные образцы (дворянские ли, буржуазные, романтические и пр.), встречавшиеся в классической русской и зарубежной литературе, выгодно отличались от многих соцреалистических гомункулусов и потому скорее могли стать если не главным образцом для подражания, то одним из достойных подражания примеров?

Одним из характерных симптомов этого культурного и морального сдвига было изменение преподавания литературы в школе, которое описывается как процесс освобождения от идеологических стандартов интерпретации произведений отечественной и зарубежной литературы. В нем все больше внимания уделялось воспитанию некоей чистой нравственности: «Все чаще учителя переносят „нравственность“ на бытовой уровень, избавляя ее от шлейфа абстрактных идеологем. Например, на уроках по „Евгению Онегину“ учителя не могут не обсудить с девочками, права ли Татьяна, сама объяснившись в любви. В этом контексте писатель воспринимался как носитель абсолютной нравственности и учитель жизни, знаток (уже не инженер) человеческих душ и глубокий психолог. Писатель не может учить плохому; все почитаемое школой безнравственным (антисемитизм Достоевского, религиозность Гоголя и Л. Н. Толстого, демонстративный аморализм Лермонтова, любвеобильность А. Н. Толстого) замалчивалось, объявлялось случайным или вовсе отрицалось. История русской литературы превращалась в учебник практической нравственности. Эта тенденция существовала и ранее, но никогда она не принимала столь завершенной и откровенной формы»