Повести и рассказы писателей ГДР. Том II | страница 60



— Она оставила меня! Ради вас, господин Рандольф!

Мать чуть не легла всем своим длинным тощим телом на маленький столик, вплотную придвинувшись к Рандольфу. Но он не пытался избежать ее взгляда.

— Вы подчинили себе Эву. Вы всеми силами старались перетянуть ее на свою сторону, оторвать от матери, от бога, заставить ее забыть фамильную честь, верность, ее права! Вам прекрасно это удалось!

— Я хотел оторвать ее от прошлого, от старых представлений, которые влекли ее в пропасть, — говорил Рандольф. — К несчастью, мне это не удалось.

Глаза матери пылали безумным огнем, лицо исказила судорога. Но наконец она опустила покрытые тушью ресницы и рухнула в кресло.

— Быть может, лучше, что все кончилось так, чем если бы она перешла на вашу сторону, — пробормотала мать, не открывая глаз.

— Мама! — воскликнула я, не в силах больше молчать. — Ты не смеешь так говорить! Можно подумать, что твоя ненависть тебе дороже дочерей.

— У тебя, Магда, — сказала она ледяным тоном, — вообще нет права вмешиваться в разговор, когда речь идет о подобных вещах.

— Нет, мама, я буду говорить! Все мы безутешны и пытаемся понять, в чем наша вина. А ты, именно ты говоришь так, словно виноваты только другие.

— Я знаю виновника, — проговорила она очень медленно, делая ударение на каждом слоге, — я хорошо его знаю.

— Мама! — вскричала я, уже не владея собой. — Как можешь ты так говорить! Я приехала сюда, чтобы поддержать тебя в горе, облегчить тебе мысли об Эве и о сознании твоей собственной вины. Но я вижу, что ты полна ненависти, одной ненависти и обвиняешь всех, только не себя! Мама, образумься же наконец! Пойми, что именно твоя бессильная ненависть была…

Мать смотрела на меня с изумлением и страхом. Я вскочила и подошла к ней.

— Не могу больше слушать тебя, мама! Я всегда молчала, и в тот последний вечер, когда Эва пришла из театра, тоже. Нет, не от страха, не о том речь, ты знаешь, о чем я говорю. Мне дали отставку, когда оказалось, что от моего брака никакого проку. Я превратилась в домашнюю хозяйку, обеспеченную, но большего ждать от меня не приходилось. И я примирилась со своей долей и мало думала о вас, а главное, меня не тревожили ни одиночество, ни отчаяние Эвы, и это была моя вина. Ты затворилась здесь со своей ненавистью, и ты взращивала ее в Эве. Ты хотела передать ее Эве. Но она не могла запереться с нею в этом доме, как ты. Ей пришлось жить вне этих стен, и это ее тяготило. Может быть, ты хотела сохранить для нее домашний очаг таким, каким ты себе его представляешь. Но домашний очаг, построенный на приверженности к старому и на ненависти к новому, существовать не может. Ты изгнала отца, а он был слишком стар, чтобы жить вне привычных условий. Но Эва была еще молода, она, может быть, и приспособилась бы, если бы мы — да и ты тоже — пришли ей на помощь. Во всяком случае, не забывай, что твой вопрос — за что она причинила мне это горе? — ложь. Вернее задать вопрос: почему я так поступила с ней? Ты внушала своим детям ненависть к тем, кто отнял у тебя собственность. Но может быть, они дадут твоим детям взамен нечто другое и даже лучшее? Да разве тебя хоть когда-нибудь интересовало счастье твоих детей? Разве ты думала о моем счастье, когда я выходила замуж? Завод, завод — только он и был важен, что бы ни происходило вокруг. Мне пришлось бы выйти за самого дьявола, если бы только это шло на пользу заводу! Но теперь, когда завод тебе не принадлежит? Теперь ненависть тебе важнее счастья детей. «Лучше мертвый, чем красный», — разве я не слышала от тебя что-то в этом роде? Может, и не от тебя, но, право же, ты могла так сказать!