Кенар и вьюга | страница 99



— Сто восемьдесят шесть. Думаю, что использованные дозы слишком велики. Нужен эксперимент.

— Несомненно! Но сначала доведем все это до сведения компетентных лиц. Знать о случившемся не следовало бы даже нашим офицерам. Вы водили туда слишком многих. Так или иначе, все надо взвесить. Сегодня же ночью я буду звонить фюреру.

— Надеюсь, вы упомянете и обо мне…

— Вряд ли… Сообщение будет шифрованным, чисто служебным.

— Но моя роль…

— Разумеется!

— Мне не хотелось бы, чтобы мои заслуги присвоил кто-то другой!.. Я говорю ясно, не так ли?

— Не вполне. Имейте в виду, что вас, на вашей служебной ступени, не разглядеть сверху. Большая акция, которая нас ожидает, — это так называемое «окончательное решение еврейского вопроса». И она уже получила название «Операции Эйхмана-Хосса». Так что «Циклон» — это только штрих.

Фритч подскочил как ужаленный.

— Вы… Вы меня оскорбляете! Я не позволю!

— Спокойно, выпейте еще! Заверяю вас, никто не присвоит ваших заслуг. Я сам попрошу для вас у фюрера Железный крест и все прочее… Вы довольны? И если «Фарбениндустри» получит большие заказы от государства, вы сможете рассчитывать на хорошее вознаграждение. Вы все еще недовольны?

Не ответив, Фритч сделал налево кругом, взял фуражку и вышел из клуба. Он приказал подать лошадь и, пустив ее галопом, часа два носился в седле. Вернулся он поостыв, но не до конца развеяв досаду. Вызвал одного из доверенных.

— Знаешь малышку, которая убирает у меня в кабинете? В каком бараке она спит?

— Понял, герр гауптштурмфюрер! Я приведу ее через пять минут.

Карл Фритч откупорил бутылку коньяку и выпил подряд два стакана. Через несколько минут узницу номер шесть тысяч восемьсот сорок Ирену Левицку втолкнули к нему в спальню. Она плакала.

Она плакала не переставая. Среди ночи Фритч сказал ей:

— Дура, ты не понимаешь. Я сделал сегодня одно из величайших открытий эпохи!


Перевод А. Старостиной.

ОДЕРЖИМОСТЬ

Художник предостерегающе вскинул руку:

— Не мешайте мне, прошу вас!

Но я невольно сделал еще шаг вперед. Тогда художник резким движением завесил холст куском материи, прикрепленным к мольберту, и пробурчал:

— Ни минуты покоя. Что за бесцеремонность!..

Растерявшись, я встал как вкопанный, чем еще больше рассердил художника. Он швырнул кисти в перепачканный красками этюдник и, подхватив его вместе с мольбертом и складным стулом, пошел прочь, бубня:

— Ни минуты покоя… Что за люди…

Этому сердитому человеку было на вид лет шестьдесят, судя по седине, морщинам, пергаментной коже на висках. Лицо у него было длинное, несколько обрюзгшее, то ли от бессонницы, то ли от спиртного. Он шел быстро, решительным и твердым шагом. Я смотрел ему вслед с чувством совершённого святотатства, не успев ни извиниться, ни загладить оплошность. Да я и не понимал, чем, собственно, так уж провинился.