Кажется Эстер | страница 101
Собратья этого мальчика, те, что остались в городе, – хотя «собратья» слишком нейтральное слово, для ясности давайте скажем «евреи», так проще, проще в том смысле, что так лучше понятно, как будто это можно понять лучше, но так оно, к сожалению, в роковом смысле, действительно понятнее, постфактум, разумеется, лишь постфактум, когда знаешь, что случилось после, хотя, несмотря на это, по-настоящему оправдать то, что случилось после, никакое понимание не поможет, – те, что остались, были согнаны в Бабий Яр, или, как обычно писала моя мама, в БЯ, словно всем и так известно, что это БЯ означает, или словно она действительно, я имею в виду – на самом деле, не в силах назвать это место по имени. И там их расстреляли. Но вы ведь наверняка это знаете. До Киева отсюда столько же, сколько до Парижа.
И теперь я знаю, для чего он мне нужен, мой фикус.
– Папа, ты фикус забыл.
– Какой фикус? Не помню никакого фикуса. Чемоданы, узлы, мешки, ящики… Но фикус?
– Папа, но ты же сам мне рассказывал про фикус, который с грузовика сняли.
– Какой еще фикус? Не помню такого. Наверно, забыл.
Я была зафиксирована на этом фикусе, меня на нем зафикусировало. Я вообще не понимала, как можно забыть такое. Не понимала, что должно с человеком случиться, чтобы такое забыть.
Этот фикус представляется мне главный героем если не всемирной, то уж точно моей семейной истории. По моей версии, этот фикус спас жизнь моему отцу. Но если уж сам отец о нем не помнит, может, и в самом деле никакого фикуса не было. Возможно, когда он рассказывал мне об эвакуации, я силой воображения сама вдвинула недостающие детали в пустоты уличной перспективы.
Так был ли фикус – или он не фикус, а фикция, фикшн, вымысел? Порождена ли моя фикция фикусом – или наоборот? А что, если мне так никогда и не узнать, существовал ли фикус, спасший жизнь моему отцу, на самом деле?
Звоню отцу, и он меня утешает.
– Даже если он не существовал, такие подвохи памяти иногда говорят нам больше, чем самые подробные инвентарные описи. Иной раз именно крупица поэтического вымысла делает воспоминание подлинно достоверным.
Вот так мой фиктивный фикус был реабилитирован хотя бы в качестве литературного образа.
Не прошло и недели, как отец мне сказал: «По-моему, я припоминаю этот фикус. Кажется. Или он у меня уже от тебя?»
Если бы мой дедушка не снял этот сомнительный фикус с кузова, девятилетнему мальчику, ставшему впоследствии моим отцом, не досталось бы места в спасительном ковчеге грузовика, ему бы не суждено было влиться в списки выживших, – и меня не было бы. Поскольку фикуса не было, а мы есть, это означает, что он все-таки был, ибо, не будь его, не было бы и нас, мы бы не спаслись, я говорю это «мы» и имею в виду моего отца, ведь если бы мой отец не спасся, как мог бы он вспомнить об этом фикусе, а до того об этом же фикусе позабыть? Вот так и выясняется, или могло бы выясниться, что нашими жизнями мы обязаны фикции, вымыслу, литературе…