Запонь | страница 18



Едва выбрался на твердую почву, сразу же сел, разулся, прилег и заснул. Разбудили меня холод и накрапывающий дождь. Быстро ободрал упавшую березу, зажег костер. Проглотил безо всякого аппетита кусок хлеба. Встал, отправился в путь.

Направление потерял, кружа по болоту. Уперся в линию проволочных заграждений, пошел вдоль нее и забрался в трясину. Что делать? Идти к чернеющему вдалеке лесу? Нет, повернул обратно, вдоль проволоки. На этот раз она выводит меня на дорогу с автомобильной колеей. Посвистывая, пускаюсь в путь. Идти мне весело, после болота песчаная боровая дорога — рай. И солнце все-таки победило на небе, ласкает меня, пригревает.

Долго ли, коротко ли иду сквозными борами, вдруг выхожу на откос — внизу как будто река. Потом оказалось, что это озеро. Вдали золотится большой монастырский купол, справа деревня, должно быть Кондуши.

Спрашиваю у первого встречного:

— Что это за деревня?

— Старая Слобода.

— А сколько до Лодейного?

— Восемнадцать километров.

— А где Кондуши?

— Там... — Малый неопределенно махнул рукой.

Машин нет, дорога тиха, пустынна. Чуть отойдя за деревню, разуваюсь, связываю сапоги портянкой, вешаю их на плечо, ступаю непривычными стопами на колючую студеную щебенку. Заставляю себя поднимать и переставлять ноги, все душевные силы сосредоточиваю только на этом. Решаю идти по пять километров без остановок. Один столб, другой, пятый... Падаю наземь, как куль... Будит меня еле уловимое, как комариный писк, зуденье приближающейся машины. Выползаю на дорогу босой и радостный. (Опять-таки сдвоенное определение!)

На пароме много людей и солнца. Баба в больших сапогах, ватнике, платке, с полинялыми голубыми глазами, в глубине которых что-то такое играет, дразнит, манит. Она отталкивает бревно, преграждающее въезд на паром. Мужики гуртятся вокруг паромщицы, зубоскалят. Баба отмахивается от них лениво, привычно. Свирь, как всегда, безучастно обтекает громоздкое тело ковчега, не пускает его в глубь своих темных вод...»


Иногда я приплывал в этот край на пароходе, с музыкой. Высаживался в Свирице, и запах дерева, воды и травы обещал мне близкое счастье.

Счастье мое начиналось сразу же за последней избой Свирицы — на высоком берегу Ладожского канала, в солнечном мареве, пронизанном цвирканьем ласточек и стрижей, свистом стрижиных крыльев и теньканьем камышовок. Идучи над каналом, можно было полакомиться земляничиной, улыбнуться волочащей свой хвост-прави́ло — от воды до воды — ондатре, налюбоваться чаичьим лётом. А главное — ощутить себя в мире отдельно от всех... Нет, упаси меня бог, я не стремился к отшельничеству или изгойству, никакой «руссоизм» (за «Исповедь» Руссо я хотя и брался, но одолеть ее так и не смог) не втемяшился мне в башку. И счастье мое состояло не только в понятном каждому смертному потреблении благ природы, но еще и в предчувствии творчества, в предощущении Слова, которому я научился служить.