Литургия смерти и современная культура | страница 40
Первое отличие, первое изменение относится к «участию» самого усопшего в погребальном богослужении. Первый «слой», «слой Великой Субботы» характеризуется почти полным отсутствием литургического различения между усопшим и нами, живыми. Это не наша служба за него и не его служба в смысле отделения или противопоставления усопшего нам, живым. Это — богослужение Церкви в ее полноте, которая включает в себя как живых, так и мертвых. Это — празднование Церковью смерти Христовой, в которую мы все входим, которой все причащаемся, потому что мы — Церковь, а Церковь — Христова. Таким образом, слова, которые мы произносим, — это Его слова: мы поем псалом 118, но это также и слова Христа. «Я», который говорит в псалме, — это Христос. Слова, которые мы произносим от лица нашего почившего брата или сестры (псалом 118), — это наши слова или, точнее, слова Христа, данные усопшему так же, как они даются живым. Единственная молитва в этом раннем «слое», которую можно считать молитвой за усопшего, — это молитва «Боже духов и всякия плоти...», которая, как я уже говорил, скорее всего, читалась на могиле как молитва окончательного вручения тела Богу.
С появлением гимнографии сама тональность богослужения начинает меняться. Гимнография вносит именно разделение, разграничение. Она вводит две разные роли — роль живых и роль мертвых. В этих гимнах мы молимся за усопшего, но усопший более не молится вместе с нами. Раньше молились мы, и именно наша общая молитва — его и наша — выражала наш «подход» к смерти. Теперь же произошла радикальная перемена: мы, живые, надеваем черную одежду, раздаем свечи и т. д. и совершаем богослужение за него, но он с нами не молится. Почему? Гимнография отвечает: потому что смерть — это молчание. Как он может что-то говорить, если смерть — молчание? Разрешите мне опять процитировать кондак: смерть — там, где «всякое молчание, и никтоже глаголяй: Аллилуиа». Но когда потом, в самом конце этого гимнографического развития, усопший вновь обретает голос и начинает говорить (как в «последних стихирах»), то говорит он уже не Богу, а нам, живым, и умоляет нас помочь ему нашими молитвами в его одиночестве, уча нас не предаваться сладостным мечтам в этой жизни, а только «всегда стенать с плачем: Аллилуиа». Самый радостный возглас Церкви — Аллилуиа! — теперь превратился в стенание и плач, а усопший лишен и этого, ибо там «всякое молчание, и никтоже глаголяй: Аллилуиа». Для ранней Церкви было совершенно ясно, что сам Шеол наполнен был пением «Аллилуиа»; теперь же там только молчание, а мы стоим вокруг и «стенаем» и «плачем»: Аллилуиа!