Мой мальчик, это я… | страница 74



И все же хорошо, что праздник, можно не ходить в присутствие, не вести публичную жизнь, просто сидеть дома, писать то, что меня увлекает в мир чистых высоких страстей — документальную прозу о хлебе насущном.


Ночью вернулись с женой домой из гостей, вошли в парадную; сверху по лестнице к нам сбежал черный пес, без выраженных признаков породы, престо черный, большой, гладкий. Пес ласково принял приглашение войти с нами в наше жилище. Никогда прежде я этого пса не видел; он представлял собою не особь собачьего вида, а некую непостижимую сущность, материализовался из черноты ночи. На площадке против нашей двери сидел черный кот. У кота и у пса были белые лапки, белые передники на грудках. Оба зверя были чистые, непомоечные.

Дома пес лежал на полу, грыз данную ему курью ногу; его глаза выражали ласку, любовь. Кот мерцал неизвестного цвета, сонными и ярко-негаснущими глазами. Я умолял жену оставить пса с нами на ночь, а там будет видно, так я его полюбил. О коте не спрашивал: у кота с моей женой установились свои отношения; в моей жене есть что-то такое... от булгаковского кота Бегемота. Жена, как всегда, поступила по-своему, выставила за дверь пса. Кот вышел сам. На лестнице пес сделал движение в сторону кота, видимо, с мыслью объединиться в новой ситуации изгнанных из ими выбранного жилища. Кот выгнул спину, зашипел. Что было бы, если бы звери остались с нами? этого я никогда не узнаю. Утром вышел на лестницу, от пса и кота ни следа. Мне не приснилось, я рассказал все, как было. Говорят, что именно 17 ноября звери приходят к людям, чтобы породниться. Но откуда приходят? к кому?


В семидесятом году меня впервые взяли в делегацию для поездки в Румынию. Нас принял председатель Союза писателей Румынии Захария Станку. Я читал его роман «Безумный лес», повесть «Я любил, тебя, Мария» — сильные вещи, трагедийные, с внутренними монологами, в духе европейской школы, в духе Камю. Мне интересно было узнать, как писатель такого полета совмещает одинокую работу за столом с государственной должностью. Станку сказал, что он никогда не был свободным художником, у них в стране это — непозволительная роскошь. Всю жизнь вставал — и встает — в четыре часа утра; утро для творчества, день для службы.

Поговорили, вышли к машинам — ехать обедать. Станку что-то задерживало в кабинете. Нам сказали: «Товарищ Станку разговаривает по телефону с Москвой». Мы пошучивали: не забывают о нас, дают руководящие указания. Вышел Станку — высокий, сухой, хромоногий старик, со старческими дальнозоркими, подернутыми дымкой глазами. Посмотрел куда-то поверх нас всех, что-то сказал переводчице. У нее сделалось постное лицо. Она перевела: «Товарищ Станку сказал, что из Москвы сообщили... умер отец у Глеба Александровича Горышина...».